Детские годы
I
Мальчик на цыпочках подкрался к окну и откинул занавеску. Холода прошли. В воздухе пахло весной, и окна запотели. Теперь ноги уже не стыли, как зимой, в комнате было тепло от тлевших в печи углей и от теплого дыхания спящих на лавке дяди и брата. Он слушал их ровное дыхание, и тиканье часов на стене, и легкий шорох, с которым обрушивались угли в печи, бросая на пол слабый красноватый отблеск. Он наслаждался этой тишиной и не боялся ее, как, впрочем, и темноты, — скоро день, а с ним вернется все, чему он радовался вчера.
Мальчик провел пальцем по стеклу, ему было занятно писать на запотевшем стекле, и он писал подряд большие красивые буквы, цифры и даже слова, которые уже знал. Он заполнил ими одно стекло, потом другое. Тихонько принес табуретку, встал на нее и большими четкими буквами исписал два верхних стекла. Однажды мать дала ему доску, на которой можно было писать, но отец отобрал ее у него. Вообще-то отец был добрый и не жадный, но мальчик изводил слишком много его дорогих портняжных мелков на свою бессмысленную писанину. Это казалось отцу чересчур дорогим удовольствием.
Впрочем, окно тоже годилось. Мальчик вытер стекло и теперь мог любоваться звездами, зажженными Богом в синей ночи. Он долго стоял на табуретке, прижавшись носом к стеклу. И думал о разных разностях. Дядя Уле, которого все зовут Ветлтрейн1, говорит, что он прилетел со звезды. Может, он даже летел на падающей звезде? Бывают же такие чудеса! Мальчику хотелось спросить, верит ли в это дедушка. Да, лучше всего спросить у дедушки. У него всегда наготове нужный ответ. А вот с Ветлтрейном невозможно разговаривать серьезно. Он все обращает в шутку. И конечно, он не такой умный, как дедушка. Дедушка Гаммельтрейн2 — очень добрый и ласковый, очень спокойный и неторопливый. У него всегда есть время ответить на любой вопрос. А когда он сажает мальчика на колени и, поглаживая свою длинную, как у мудреца, бороду, принимается рассказывать истории о людях, о животных и о Господе Боге, который их сотворил, на мальчика нисходит покой, и он может долго-долго сидеть неподвижно и слушать дедушку.
Конечно, дядя Уле Ветлтрейн куда забавнее дедушки. Иногда, глядя на него, можно просто умереть от смеха. Какие истории он рассказывает, как светятся его веселые глаза! А какой силач! Однажды он взял брата Ханса на руки и вспрыгнул с ним к отцу на портняжный стол. Люди глазам не верят, когда он показывает им прыжки из халлинга3.
Хотя еще неизвестно, не привирает ли дядя Уле нахально и при этом довольно часто. Мальчик не вполне верил его рассказам. История о том, как его возлюбленной была лесная фея, скорей всего, правда. Да, дядя Уле любил когда-то одну фею, он был почти серьезен, когда рассказывал о ней. Но другим его историям мальчик уже не верил. Как, например, он мог резвиться среди звезд прежде, чем попал на землю? Мальчик переводит взгляд с одной звезды на другую. Он знает названия некоторых из них и может легко найти Большую Медведицу и созвездие Плеяд, но он решительно не помнит, чтобы когда-нибудь сам побывал там.
— Мало кто прилетает со звезд, — сказал ему Ветлтрейн, — но мы-то с тобой явились оттуда. И это так же верно, как то, что я сижу сейчас перед тобой. И если ты не окажешься таким же никчемным чудаком, как я, то жизнь твоя подобна звезде, упавшей на землю. Большой, сверкающей звезде. Никто не может пожелать себе лучшей судьбы!
Да, да, именно так Ветлтрейн и сказал, но как к этому относиться? Ведь обычно так не говорят.
Опять он замечтался, как сказал бы отец. Мальчик поежился — скоро все проснутся. Он сполз с табуретки и тихонько поставил ее в угол, откуда взял.
В окно сочился первый утренний свет. Бледный месяц скользнул за горы на другом берегу залива. День по всему обещал быть погожим. Застучали деревянные башмаки матери — она спешила в хлев. На своей лавке зашевелились Ханс и Ветлтрейн, мальчик поспешно оделся.
Ему доставляло особую, тайную радость вставать первым. Никто не мешал ему мечтать у окна, никто не нарушал его спокойного и уютного одиночества, не отнимал у него тех недолгих минут, когда он мог поговорить с самим собой. Потом он шел в хлев к матери, она нежно улыбалась ему, гладила по голове и называла своим трудолюбивым сыночком, который встает с зарею и помогает ей в хлеву. Не было на свете человека добрее матери, и он любил ее больше всех.
* * *
Наверно, этот мальчик чем-то все-таки отличался от своих братьев и сестер. Хотя никакой чудаковатости в нем не было, напротив, он был сильный и жизнерадостный, как все дети, любил игры и смех. Но время от времени на него нападала странная мечтательность. Он вдруг затихал и сидел, глядя куда-то вдаль, и не отвечал, если в эту минуту к нему обращались. Бывало, он уходил куда-нибудь и играл один в придуманные им игры или писал и рисовал на клочках бумаги, пока другие дети весело резвились вместе. Больше всего ему нравилось забираться в хлев или на сеновал, где так сладко пахло сеном. Лучшего места он не знал, кроме разве что летнего выгона, где он пас скот.
Всю долгую зиму мальчик тосковал по лету. И когда оно приходило, — внезапно, точно солнечный луч, упавший на бурую землю, — для него начинались счастливые дни, которые он проводил в играх и в труде до самых сумерек.
* * *
Мальчик отыскал уютное местечко, поросшее мягким вереском. Он лежал на спине, заложив руки под голову, и нежился на солнце. Глаза у него были чуть прикрыты. Он мог видеть кусочек неба и несколько кустиков вереска. А если он прикрывал глаза еще больше, то видел краешек собственного носа.
В это тихое воскресное утро сюда долетал далекий и размеренный колокольный звон, а рядом хрупко и нежно перезванивались колокольчики на шеях пасущихся коров. Мальчик дремал и мечтал. Звон коровьих колокольчиков постепенно удалялся. Здесь, на склоне, было его царство. Летом тут зеленел густой черничник, а осенью между стволами берез было красным-красно от брусники. С крутой и неприступной горы, высившейся на севере, журча, сбегал ручеек с ледяной водой. Гора с заснеженной вершиной представлялась мальчику грозной темно-зеленой крепостью. Там, высоко, было гнездо орла, и на каменной россыпи играла ласка.
А ниже, на заросшем березами склоне, царила идиллия, и на синем небе не было ни облачка. Лежа на спине, мальчик беспечно мечтал. Одинокий орел мирно парил под высоким небесным сводом. Мальчик водил пальцем, повторяя круги, описываемые орлом, рисовал его путь по небу. Наконец орел скрылся за горой, и небо опустело.
Но мальчик продолжал водить пальцем по бесконечной синеве. Через все небо, от Престеида на Юге до Транея на Севере, он писал свое имя:
КНУД ПЕДЕРСЕН ГАМСУНД,
родился 4 августа 1859.
II
В фюльке4 Нурланн, далеко за Полярным кругом, на суровом, неприветливом берегу лежит Хамарей — селение, облюбовавшее этот гористый полуостров, что вклинивается в царство островов и шхер, образующих форпост, глядящий на Лофотены.
Это земля контрастов. Тягостная зимняя тьма сменяется лихорадочным светом, не гаснущим ни днем, ни ночью, — так зима внезапно переходит в лето; суровый первозданный пейзаж соседствует здесь с идиллическими картинами, сверкающими всеми красками жизни. За голыми шхерами и пустынными островами под сенью черных вершин открываются приветливые, заросшие березами склоны, плодородные пашни и густые леса — это и есть Нурланн.
Зимние штормы хлещут и море и берег, стирая грань между ними. Даже летом вдоль берегов проносятся ураганы, стремясь снести на своем пути все живое. Но, неожиданно налетев, непогода так же неожиданно стихает, и невозмутимая гладь моря золотится в солнечной дымке летней ночи, и небо над ним переливается неповторимыми красками — от перламутра до пурпура. Таков Нурланн.
То тут, то там вдоль изрезанных берегов высятся над морем птичьи базары — фантастические сооружения природы, где гнездятся сотни тысяч морских птиц. Шум белых крыльев подобен реву шторма, и воздух дрожит от ликующего птичьего гомона.
Нурланн — край великих страстей. И в то же время — край изнурительного труда и нечеловеческих усилий. В вековой борьбе за кусок хлеба нурланнские рыбаки закаливали душу и вырабатывали мужество. Здесь, на Севере, нет ни одной семьи, не потерявшей в море кого-нибудь из близких, — в том самом море, которое было для них единственным источником существования.
Да, Нурланн — край труда. И мы опять обращаем взгляд на маленький Хамарей, на уютный залив, куда никогда не достигает шум Лофотенского моря. Там, окруженный распаханными полосками полей, стоит неказистый, некрашеный дом с несколькими дворовыми постройками.
* * *
Вечер в усадьбе Гамсунд. Вся семья собралась за столом, только что отужинали. Тихо и мирно течет беседа, в скромном доме покойно и уютно. Семья портного Педера беседует о привычных делах, о последних событиях, о родных и друзьях, оставшихся в Гудбраннсдалене, и о трудном, долгом путешествии из Вого и Лома сюда, в Хамарей, в Нурланн.
Это нелегкое путешествие совершили вместе с Педером его жена, их четверо детей, его тесть, теща и шурин. И поскольку старая теща Педера теперь уже покоилась на местном кладбище, наверно, нельзя сказать, что они собрались здесь в полном составе. Правда, вскоре после смерти матери, жена Педера, Тора, родила дочку, и таким образом число переселенцев осталось без изменения.
Самым старшим из детей был Петер, потом шли Уле, Ханс, Кнут, Мария, Турвалд и, наконец, София. Педеру Портному приходилось кормить много ртов, дети были еще маленькие, и жила семья более чем скромно. За последние годы Педер совсем позабыл, что такое отдых.
Он и сейчас шил, сидя на своем большом столе под висячей лампой. Семья разместилась вокруг — кто на скамье у окна, кто за его же рабочим столом, а Кнут, вытянувшись во весь рост, лежал на выскобленном добела полу и листал книгу.
Педер Педерсен был в самом расцвете лет, лицо его свидетельствовало о чувстве собственного достоинства и в то же время о жизнерадостности и доброте. Возможно, чувство собственного достоинства подкреплялось отчасти тем, что Педер обладал такими исключительными сокровищами, как портновские ножницы, большой утюг, раскроенная ткань, швейная машина «Зингер». Редкие и дорогие предметы для их бедного дома.
Его большие пальцы уверенно управлялись с иглой. Руки Педера отнюдь не походили на мягкие ловкие руки портного, на них были видны следы и другой работы — натруженные, мозолистые и почерневшие, они привыкли и к лому, и к заступу, и к плугу. Люди в Хамарее говорили так: о портном судят по петлям.
Педер Портной знал свое дело, в этом никто не сомневался. Многие поколения его предков были ремесленниками, в том числе и портными, он сам в беспокойные молодые годы вместе с товарищем покинул родное селение, пошел наугад через горы и долины и в конце концов оказался в Бергене. Там Педер обучался портновскому ремеслу добрых пять лет.
Сидя на столе, надо всеми, Педер почти не участвует в разговоре. Он предоставляет говорить другим, лишь изредка вставляя веселое словцо и еще реже поглядывая на близких поверх очков.
Ведет разговор дедушка, Уле Треет, седобородый Гаммельтрейн. Он глава семьи, хотя усадьба Гамсунд принадлежит не ему. Впрочем, Педера тоже нельзя назвать владельцем этой усадьбы. По-настоящему она принадлежит Хансу Ульсену, сыну Гаммельтрейна, брату Торы. И все-таки глава семьи — дедушка Уле, это бесспорно.
Гаммельтрейн исполнен внутреннего благородства. Он родился в таком доме и в те времена, на которые пришелся расцвет крестьянской культуры, и его семья была не из последних. Все мастерилось своими руками. Пусть многие из людей его круга были не слишком учены и начитаны, но спокойная жизнь в далеком селении, затерявшемся в одной из боковых долин Гудбраннсдалена, способствовала богатой духовной жизни этих людей, которые отличались благородной нетребовательностью и умением довольствоваться малым. Что же касается Гаммельтрейна, он, помимо прочего, прославился еще и тем, что замечательно лечил скот.
А вот теперь он сидит среди своих домочадцев и примирительно толкует о Хансе Ульсене, своем сыне, которого остальные недолюбливают, но от которого все они зависят. Эта защита не встречает особой поддержки, и Ветлтрейн прямо заявляет отцу, что лучше поговорить о чем-нибудь другом: ему надоело слушать, как превозносят его брата. И разговор постепенно переходит на привычную тему: предания и слухи, связанные с Гудбраннсдаленом, воспоминания о котором живут в их сердцах даже после того, как они проделали этот долгий путь на север.
Кнут лежит и слушает разговоры взрослых. Так проходит вечер за вечером, он впитывает все их рассказы. Ни о чем особенном как будто и не говорилось, но Кнуту эти рассказы запали в душу больше, чем остальным детям. Он видел, как от воспоминаний светлели усталые, озабоченные лица родителей. Тяжелая жизнь в Гудбраннсдалене, несмотря на ее бедность и скудность, представлялась им тем прекрасней, чем дальше от нее во времени и пространстве они находились. А замечательный дар рассказчика, которым в совершенстве владел Ветлтрейн, придавал его историям особое очарование.
Эти предания о родичах Кнута были первыми сказками его детства, первым учебником по истории. И начинался этот учебник с рассказа о человеке, арендовавшем крохотную усадьбу в Вого, которая называлась Скюлтбаккен. Звали его Педер, и он приходился Кнуту дедом по отцу.
Усадьба Скюлтбаккен состояла всего-навсего из небольшого жилого дома, амбара, хлева да нескольких клочков скудной пашни, разбросанных поблизости. Но лежала она на красивейшем склоне, у подножия которого раскинулось сверкающее озеро Воговатн. Педер Скюлтбаккен был местным почтальоном. Он разносил почту по усадьбам, лежавшим между Вого и южной частью Лома; в те времена эта должность пользовалась куда большим уважением, чем ныне. Именно почтальон, зимой и летом, в любую погоду, приносил в усадьбу новости, он был своего рода посланцем судьбы и оделял людей и радостью, и печалью.
Но Педер был не только почтальоном. У него были золотые руки. По столярному делу он умел все — ходил из усадьбы в усадьбу и мастерил кто что попросит. Если где-то что-то нуждалось в починке или требовалось что-то сделать заново, достаточно было послать за Педером. Но лучше всего Педер владел кузнечным ремеслом. Ветлтрейн рассказывал о сложнейших замках, искусных накладках и украшениях из серебра, изготовленных дедом Кнута.
Умбьер, жена Педера, славилась своим крепким и добрым самогоном; когда закон положил конец домашнему винокурению, все селение оплакивало эту утрату.
И одним из самых безутешных был наверняка Ветлтрейн. Он не мог устоять перед многими мирскими соблазнами, особенно перед бутылкой. Когда на него находил такой стих, он предпочитал держаться подальше от семьи, донимавшей его мольбами и предостережениями. Кнут, единственный из всех, пользовался его доверием во время запоев. Мальчик же, со своей стороны, старался держаться поближе к Ветлтрейну, который под хмельком становился особенно болтлив и так и сыпал историями. Дядю и племянника связывало нечто большее, чем просто родственные отношения. Они питали друг к другу поразительное уважение, восхищались друг другом, с таким доверием, как к дяде, Кнут относился разве только к матери. Правда, доверие это имело свои пределы. Несмотря на малый возраст, Кнут прекрасно понимал многочисленные слабости Ветлтрейна, его ненадежную, изменчивую натуру. И все-таки по-детски восхищался этим высоким, ловким человеком, которого природа наградила почти всем: и сказочной физической силой, и ловкостью, и яркостью, и душевной живостью. Что бы Ветлтрейн ни рассказывал — была ли то правда, полуправда или откровенная ложь, — не было у него более внимательного слушателя, чем Кнут. О чем только он не поведал Кнуту в такие минуты: почти все, что Кнут узнал о своих предках, он узнал от дяди. Это была любимая тема Ветлтрейна.
Ветлтрейн никогда не смешивал родословные отца и матери Кнута. Он отдавал должное обитателям Скюлтбаккена. В большинстве своем это были небогатые трудолюбивые люди, ремесленники, которые ходили по окрестным усадьбам в поисках случайной работы. Своим же родом Ветлтрейн гордился безмерно. Это был один из старейших и почтеннейших родов Гудбраннсдалена, известный уже более девяти столетий. Кое-кто считал даже, что этот род восходит к самому Харальду Прекрасноволосому5 и что Тургейр Старый из Гарму построил в Гарму церковь по приказу конунга Олава Святого6. Лицо Ветлтрейна светилось гордостью и самоуверенностью, когда он рассказывал об этом. Кнут часто восхищался чистым профилем Ветлтрейна на фоне лампы. Он считал своего дядю видным мужчиной — орлиный нос, черные волосы, красивый, хотя немного и безвольный рот. В глубине души Кнуту хотелось вырасти похожим на дядю.
И хотя Ветлтрейну приходилось признать, что его род со временем захирел, что усадьбы были раздроблены и богатство иссякло, гордость его не страдала от этого. Добрая слава рода осталась прежней, и Гаммельтрейн был ее живым свидетельством. Мало кто из жителей многочисленных долин Гудбраннсдалена не снимал шляпу перед Гаммельтрейном. Он был лучшим «скотьим лекарем» не только в своей округе. Самоучка, любящий животных, он обладал к тому же тонким чутьем и обширными познаниями в народной медицине, какие только были доступны для сельского жителя того времени, к ним-то и прибегал Гаммельтрейн, и результаты часто превосходили все ожидания.
Гаммельтрейн отличался уверенной и благородной осанкой, которую унаследовала и его дочь Тора, будущая мать Кнута. Даже в весьма преклонном возрасте, после долгой и многотрудной жизни, на фотографиях можно видеть, какое у нее было красивое, волевое и породистое лицо. По натуре Тора была тихая и замкнутая, однако в молодости, когда односельчане собирались на праздник, она неизменно бывала душой праздника, потому что отличалась незаурядной красотой и лучше всех танцевала. После свадьбы7 Педер Портной перебрался в дом Торы, усадьбу Гармутреет, там и родились их первые дети. В тот августовский день, когда подошло время родиться Кнуту, Педера дома не было, он работал на одной из дальних усадеб, повивальная бабка опоздала, и Гаммельтрейн, который немного пользовал и людей, сам помог ребенку расстаться с материнским лоном.
Кнут родился в бедном доме. Но первое, что увидели его глаза в этом мире, не было ни жалким, ни убогим. Он увидел селение, раскинувшееся в одной из красивейших горных долин Норвегии. Его окружали неприступные вершины, крутые каменистые склоны и неоглядные просторы Ютунхеймена.
Темными зимними вечерами в Хамарее Ветлтрейн вызывал в воображении Кнута образ усадьбы, где он родился — Гармутреет в Ломе, — там не было полярной ночи, днем там было светло всегда: и зимой и летом, и природа была полна очарования. Часто во время этих рассказов Ветлтрейн безутешно поникал головой. Ему страстно хотелось вырваться из этой темной нурланнской зимы. Но куда бы Ветлтрейн ни подался, ему всюду было не по себе, слишком беспокойная была у него натура. В светлые минуты он отчетливо сознавал трагедию своей загубленной жизни. Вспоминал мечты, которые не сбылись из-за его характера. Но свойственное ему легкомыслие позволяло Ветлтрейну не унывать и оставаться равнодушным в преддверии завтрашнего дня. Это был мечтатель, мечтавший из любви к самой мечте, и в жилах его текла беспокойная кровь бродяги.
Но не только Ветлтрейн тосковал по Гудбраннсдалену, его тоску разделяла вся семья. Ведь все они были крестьяне, а крестьяне всегда хранят привязанность к земле отцов, всегда помнят о ней.
Прежде чем семья решила перебраться в Нурланн, Педер Портной с тяжелым сердцем съездил туда к своему шурину Хансу, чтобы разузнать, можно ли там устроиться. Шел 1860 год. Педер был окончательно разорен, и ему следовало что-то предпринять, чтобы улучшить положение семьи. На одной из родовых усадеб в Ломе по сей день хранится письмо, которое Тора получила тогда от мужа. Оно написано красивым, округлым почерком Ханса Ульсена, но искренние, идущие от сердца слова принадлежат Педеру. Ему хотелось бы написать ей собственноручно, говорит он, но «...так как не искушен я в этой премудрости, придется тебе извинить меня на первый раз. Обещаю, что в другой раз напишу несколько слов сам, только мне надо время, чтобы малость набить руку. Сообщаю, что после поездки я нахожусь в полном здравии, ничего худого со мной не случилось, но рука моя плохо меня слушается после такого долгого путешествия. А посему да утешит тебя Господь, не оставляющий нас своей милостью, да пошлет он тебе приятных воспоминаний. А еще не забывай следить, чтобы мальчики упражнялись в чтении. И если Создатель пошлет нам всем здоровья, то, надо думать, худшие времена уже миновали. Всем от меня низкий поклон, тебе, моя дорогая супруга, самый нежный привет, а также нашим сыновьям: Петеру, Хансу, Уле и Кнуту. Искренне любящий тебя Педер Педерсен».
Внизу приписка: «Был весьма рад узнать, что Петер хорошо читает. Х. Ульсен».
* * *
В доме у Педера Портного Ветлтрейн снова заводит разговор про этого странного человека — Ханса Ульсена. Ветлтрейн слишком беззаботен, чтобы долго держать зло на кого бы то ни было. Для подобного греха ему недостает серьезности. Хотя он и изрядно гневается на своего лицемерного братца, которого отец вечно берет под защиту и даже ставит в пример другим.
— Да он только притворяется добрым христианином! — горячится Ветлтрейн. — Он и знать не знает, что такое настоящая кротость!.. Филистер он, толстокожий, черствый чурбан!
— Черствый чурбан? — мягко переспрашивает Гаммельтрейн. — А не он ли одолжил тебе деньги, когда ты сидел на мели?
— Ну и что, одолжил и взял с меня расписку! Уж не сомневайся, он вычтет эти деньги из моей доли наследства, которое я получу после твоей смерти! — И тут Ветлтрейн выкладывает, в чем, по его мнению, заключается хитрость и коварство брата: — Спору нет, Ханс позаботился, чтобы вся семья переехала сюда, на север, но сделал-то он это не из желания помочь, а ради того, чтобы власть свою показать. И главное, ему нужно было заполучить работника, который гнул бы спину на его запущенной усадьбе.
Гаммельтрейн, единственный, возражает ему не горячась, он резонно говорит, что у Ветлтрейна вообще нет права судить об усадьбе, потому что сам он палец о палец не ударил, чтобы помочь по хозяйству.
— Уж если кому и жаловаться на Ханса, так это Торе и Педеру, а тебе — грех!
Ветлтрейн вполне заслужил этот укор. Всем известно, что он не надрывался на усадьбе, но лучше всех это известно ему самому, поэтому он не дает себе труда защищаться и умолкает, но вскоре забывает о брате и заводит речь уже о другом.
Кнут присаживается рядом, Ветлтрейн благодарен своему единственному другу за участие, он треплет ему вихры и начинает его нахваливать.
— Я верю, что Кнута ждет великое будущее. Помнишь, как мы плыли на пароходе? Помнишь, что ты сделал? Вдруг взял да исчез! Тебе, видите ли, наскучила наша компания. Мы обыскали весь «Эгир» от носа до кормы. В конце концов я нашел тебя. Ты прихватил с собой единственный в семье зонтик и бесстрашно стоял на капитанском мостике. А ведь тебе было всего три года. Но ты был прав — только так и следует поступать!
* * *
Вскоре после того вечера Ветлтрейн покинул семью — как всегда, это случилось неожиданно. Он тепло простился со всеми, подарил Кнуту новенькую монету в двенадцать шиллингов, неизвестно как к нему попавшую, и покинул усадьбу Гамсунд, а также Хамарей и Нурланн.
Вольный и свободный, он шел, отмеряя милю за милей. Бродяга, без дома, без обязанностей. Конечно, Ветлтрейн, как и все люди, мог бы обзавестись домом, но он был лишен необходимой для этого основательности и не способен был пустить корни. Против соблазна не устоит, говорят про таких жители Лома, и все-таки он был мечтатель, бросавший вызов небу, хотя в конце концов сбился с пути, из-за женщин и водки. Со своих должников не спрашивал, но и своих заимодавцев не помнил, говорили про него в Гудбраннсдалене.
А ведь Ветлтрейн был женат. Он уехал в Нурланн, а жена с детьми осталась в Вого и приехала к нему лишь несколько лет спустя. Он ее ни во что не ставил, хотя она была добрая женщина и большая искусница в ткацком деле.
В тот день обитатели Гамсунда решили, наверно, что Ветлтрейн подался обратно в Вого. Но чтобы узнать это точно, они должны были дождаться его возвращения.
Кнут последним провожал долгим взглядом Ветлтрейна, удалявшегося по дороге к Престеиду, где была пристань. И прошел не один год, прежде чем он снова увидел дядю.
Но эти первые детские впечатления, связанные с искателем приключений Ветлтрейном, оставили глубокий след в душе мальчика, пробудили в нем то, что было у них общего. В счастливые минуты Кнут узнавал в своей устной речи яркие обороты Ветлтрейна, а окунувшись в сверкающий поток творчества, смог завершить то, к чему другой так и не сумел приблизиться.
III
Когда в Гамсунде должны были начаться занятия передвижной школы звонаря Ульсена, Педер приготовил для учеников большую комнату в пристройке. Место требовалось не только для его детей: все дети округи посещали занятия, которые шли по нескольку недель кряду8. В Хамарее был не один школьный округ, и ученость звонаря Ульсена следовало строго делить между всеми.
Дневные занятия окончены, доска на стене чисто вымыта, учебники сложены на полке. Но в конце большого стола, стоящего посреди комнаты, сидят мрачные Педер и Тора. На Торе новый, нарядный фартук. И единственное ее украшение — маленький позолоченный крестик — блестит на ее черном платье со стоячим воротничком. Длинные красивые пальцы Торы пробегают по волосам, поправляют пучок на затылке, разглаживают фартук. Педер и Тора ждут важного гостя — самого Ханса Ульсена Гармутреета, брата Торы и шурина Педера.
Они удалились сюда, в комнату для занятий, чтобы ничто не помешало предстоящему разговору. Им ясно, грядет что-то неприятное. Иначе Ханс не стал бы извещать их накануне, что явится лично, ведь в последнее время у него и с ногами плохо, и сильно трясутся руки9.
Педеру не сидится, он встает, кружит по комнате, снова присаживается. Наконец он подходит к окну с частыми переплетами и выглядывает на улицу.
— Идет! Вон, под горкой!
Тора встает — ей надо выйти по хозяйству.
— Пойду поставлю кофе, — объясняет она.
Благословенный, но дорогой напиток! Он-то в свое время и «помог» Педеру разориться. Но Тора только в нем черпала поддержку и утешение, он был для нее лекарством от всех болезней, начиная от зубной боли или порезанного пальца и кончая огорчениями, вроде нынешнего.
— Не бросай меня, Тора! — кричит Педер ей вслед, полушутя, полусерьезно.
— Я тотчас вернусь! — Тора храбро улыбается мужу.
Человек за окном медленно приближается. Время от времени он останавливается, отдыхает, вытирает белоснежным платком пот и враждебно щурится на солнце. Мимо проходят ребятишки, они жмутся к обочине и робко здороваются. Человек не удостаивает их вниманием, он медленно идет дальше. Дети останавливаются и смотрят ему вслед. Сдвигают головы, шепчутся, самый маленький, улыбаясь, показывает на него пальцем — теперь они осмелели.
Ханс Ульсен подходит к калитке. Отворяет ее и затворяет за собой, он делает это ловко, обстоятельно. И наконец стучит в дверь.
Ханс был еще не старый, когда ему понадобилось в тот день поговорить с Педером и Торой. Но Педеру, следившему за Хансом из окна, он показался стариком. Болезнь оставила на нем свой след. Бледное лицо, редкие каштановые волосы, светлые холодные глаза, сам высокий, сухощавый. Но ничего отталкивающего в нем не было. Напротив, в лице этого одетого в черное человека и в его манере держаться было что-то внушающее почтение.
Тора приветливо пожимает брату руку, провожает его в комнату для занятий и предлагает сесть.
— Мир дому сему, — говорит Ханс, усаживаясь, и долго переводит дух. Рука, у него трясется так, что он вынужден ее придерживать. Проходит немало времени, прежде чем он спрашивает по старому обычаю:
— Как поживаете?
— Слава Богу, неплохо. А ты?
— Худо... Хуже некуда. Эта злосчастная рука, а все нервы...
Наступает молчание.
У Ханса мало друзей. Он замкнут, угрюм и подозрителен даже с теми, кто желает ему добра. Он смотрит на Педера и на Тору, ему кажется, что он видит их насквозь, и он горько усмехается.
— Но скоро мне должно полегчать, — заверяет он их, — с Божьей помощью!
Ханс долго тянет и не сразу выкладывает, что у него на уме. Расспрашивает о детях, о хозяйстве, о заказах Педера. Тора приносит кофе. Им даже почти приятно общество друг друга. А Тора, добрая душа, подсаживается к брату, берет его трясущуюся руку в свои и пытается унять дрожь — нежная, заботливая сестра.
Но Хансу ни к чему сочувствие Торы, особенно сейчас. Это сочувствие может повредить делу, с которым он пожаловал к ним. Если он и размяк, то лишь на мгновение, к нему тотчас возвращается суровость. Он освобождается от Ториных рук, кидает на нее с Педером колючий взгляд и говорит:
— Недомогаю я сильно. В последнее время не мог заниматься даже лавкой. Ты, Педер, должен мне деньги, и они мне нужны сейчас. Пора бы уже и вернуть долг!
Педер словно падает с небес на землю. Так вот оно что! Он не спускает с шурина глаз.
— Вернуть тебе долг? — переспрашивает он. — Целиком?
— Да, целиком. Или у тебя нет денег?
— Какие там деньги, — тихо произносит Педер. — Разве что продать все наше добро! Неужто, Ханс, ты этого не понимаешь?
Долгое томительное молчание. Оно красноречивее всяких слов, и потому Ханс не сразу нарушает его. Тора и Педер не поднимают глаз. Им как будто стыдно, но стыдно не за себя.
Ханс встает. Он держит трость в здоровой руке и поворачивается к двери, словно хочет уйти. Однако у него свой план, и он вовсе не собирается уходить. Пройдясь по комнате, он останавливается у полки, листает детские тетради, одну из них разглядывает особенно внимательно.
— Какой красивый почерк у этого мальчика... Прекрасный почерк. Сколько лет Кнуту?
— Девять, — отвечает Тора. — Из младших он читает лучше всех и пишет тоже... И закон Божий знает, — добавляет она. — Он учится даже лучше старших...
Ханс чувствует, что она гордится сыном.
Ханс Ульсен как будто поражен этой приятной новостью.
— Вот оно что, оказывается, Кнут смышленый мальчик!
— Мы думали, ты знаешь, — говорит Тора.
— Я и не подозревал, что у него такой красивый и четкий почерк. А пишет он быстро?
Ханс выяснил все, что требовалось, и постепенно разговор переходит с Кнута на других детей.
— Мне нужны деньги, — вдруг снова говорит Ханс. — Я слишком потратился на товары и оказался в трудном положении. Много времени у меня отнимает почта, да и библиотека тоже на мне. При таких обстоятельствах мне с лавкой никак не управиться.
Они говорят о деньгах. Педер готов вернуть Хансу часть долга, но ему необходима отсрочка. Ханс не согласен. Деньги ему нужны сейчас, он должен немедленно получить «подспорье».
Им никак не договориться. Педеру неоткуда взять денег. Ханс задумывается, и вдруг его будто озаряет:
— У меня есть предложение. Отдайте мне на время Кнута!
— Кнута?
— Да, ему будет хорошо у меня. Он будет выполнять кое-какие мои поручения, пасти скот, иногда писать за меня, если моя рука совсем откажет...
Педер и Тора не сразу понимают, куда клонит Ханс. Наконец Тора испуганно вскрикивает.
Кнут еще слишком мал, это добром не кончится. Потом когда-нибудь, пусть еще подрастет... Только не сейчас. Ханс не должен даже просить их об этом!
На тонких губах Ханса Ульсена играет усмешка. Да это только так, ему вдруг пришло в голову... Он никого не принуждает.
Молчание.
Тора начинает плакать. Педер бледнеет и стискивает руки.
— Я попробую достать деньги.
— Прекрасно. И как же ты намерен это сделать? У тебя есть ценности?
— Усадьба...
— Так усадьба-то мне принадлежит.
— Но она поднялась в цене после того, как я поработал на ней.
— Ну и что! Нет, я не желаю перезакладывать свою усадьбу!
Молчание.
— Значит, ты все-таки принуждаешь нас... — голос у Педера срывается.
Ханс не отвечает. Он, прихрамывая, подходит к окну и выглядывает. Может, он и сам понимает, что пересолил, и старается не смотреть им в глаза.
Кнут играет во дворе с братьями и сестрами. Дядя Ханс стучит по стеклу, и дети поднимают головы. Он машет им, улыбается. Они серьезно смотрят на него, потом отворачиваются и продолжают игру.
Ханс снова садится с угрюмым видом. Эти дети так дурно воспитаны. Зато Кнут таким не будет — уж об этом-то он позаботится.
— Нет, Педер, — говорит Ханс, — я никого не принуждаю. Даю тебе неделю. Может, и найдешь выход.
Ханс уходит. Лицо у него такое же спокойное и непроницаемое, как в начале разговора. В дверях он медленно оборачивается и ледяными глазами смотрит на зятя:
— Помни, Педер, даю тебе целую неделю... Подумай о моем предложении!
IV
Чему быть, того не миновать. Тора не желала сдаваться. Да и Педер тоже. Сперва, когда они обсуждали предложение Ханса, им казалось, что надо стоять на своем. Но постепенно Педер стал колебаться. Может, не так уж это и плохо, подумай, Тора? Вся беда в том, что они слишком зависят от Ханса...
Тора плакала, молила, но в конце концов после долгих раздумий они приняли нелегкое решение — отправить Кнута к дяде... на пробу. Этой «пробой» они утешали себя. Ведь они всегда смогут забрать Кнута домой, если ему там не понравится. Они цеплялись за эту ложь и заверяли сына, что сразу возьмут его домой, если ему у дяди будет плохо. Дядя желает ему добра, надо быть сильным мальчиком, надо стиснуть зубы... А по воскресеньям он будет приходить домой, это уж обязательно.
И когда в передвижной школе кончились занятия, Кнута отправили к дяде... На пробу. Он пробыл у дяди пять лет10.
Ханс Ульсен Гармутреет жил в Хамарее, на пасторской усадьбе, в пяти километрах от Гамсунда. Он поселился там сразу по приезде в Нурланн, да так и остался. Ханс и пастор хорошо ладили друг с другом. Ханс немного занимался сельским хозяйством, а кроме того, держал лавку, покупая и продавая всякие товары. В принадлежавшей ему части дома он организовывал назидательные чтения, кроме того, он ведал народной библиотекой и был почтмейстером. Энергичный, способный и довольно начитанный, он пользовался здесь большим влиянием. Выписывал газеты и религиозные журналы. Для человека, ведущего такую разнообразную деятельность, болезнь была тяжелым несчастьем.
Ханс с самого начала решил, что будет держать Кнута в строгости, однако он не собирался вовсе лишить его своей любви. В глубине души у него была острая потребность расходовать на кого-нибудь свою доброту — он был слишком одинок и не имел ни одного близкого друга. Но Ханс не знал детей, не понимал, что нельзя от девятилетнего мальчика требовать систематической работы, что для ребенка главная форма работы — это игра. Он видел только, что Кнут — мальчик живой, предприимчивый, не по возрасту сильный, и требовал от него невозможного.
С первого дня Кнута впрягли в тяжелую работу. Ханс гневался и раздражался, что вместо преданности Кнут проявляет упрямство. С этого и пошло — Кнут стал получать больше затрещин, чем еды, и с утра до вечера выслушивал нудные проповеди о карах небесных и строгие предостережения.
Если порой Кнута и освобождали от ношения воды, рубки дров или другой тяжелой работы, то только потому, что Хансу все чаще и чаще была нужна его помощь в почтовой конторе. Рука у Ханса почти не действовала. Иногда он был не в силах даже расписаться.
Эта работа могла бы стать для Кнута интересной и поучительной, если б ее не было так много. К тому же у Ханса не хватало терпения. Он был чересчур вспыльчив и раздражителен, Кнут получал подзатыльники и оплеухи за каждую ошибку, и очень редко его поощряли, когда он того заслуживал.
Тем не менее Кнут научился писать красиво, быстро и достиг в этом изрядного мастерства. В те времена красивому почерку придавали большое значение, именно по почерку в первую очередь судили об образованности и деловых качествах человека. Мало кто в Хамарее писал красивее Кнута. Поэтому его уверенность в себе росла вопреки дурному с ним обращению. Кнут чувствовал, что хотя бы в чем-то превосходит своего дядю, и испытывал радость, которая и поддерживала его в трудные минуты.
Нет, далеко не все дни были одинаково беспросветны. Как бы несчастлив ни был Кнут у дяди, он мирился со своей жизнью, особенно когда ему поручали пасти скот пастора на склоне над усадьбой, в такие дни он снова чувствовал себя свободным и счастливым, почти как дома, в Гамсунде. Правда, его нередко мучил голод, зато он был наедине со своими думами и мечтами, мог лежать на спине, размышлять и писать пальцем на небесах.
Летом жизнь Кнута была еще сносной. Иногда приходила мать, она приносила ему поесть — то немногое, что ей удавалось для него припасти. Если бы Кнут питался только тем, что его безмерно скупой дядя считал достаточным для быстро растущего подростка, Кнут давно бы сломался.
Тяжелей всего ему было по ночам. Он часто засыпал в слезах. Его терзала тоска по дому, и мысли об отце и матери, просивших его стиснуть зубы, не всегда помогали ему. Нет, лучше было вообще не думать о домашних. Кнуту становилось легче, когда он, обиженный и отчаявшийся, лежал и придумывал, как отомстить дяде. Мысль о мести все больше и больше занимала его. Почему здесь все такие злые и жестокие? Ведь дома все любят его. Сколько ночей Кнут провел в этих думах!
Однажды Кнут встретил на дороге пастора. Пастор, господин Бент Фредрик Хансен, ехал в коляске. Кнут из одного только почтения перед «отцом» для всех прихожан отошел на обочину, снял шапку и вежливо поклонился. Приветствовал ли его этот «отец» или, может, хотя бы дружески кивнул ему? Ничуть не бывало. Даже не взглянув в сторону Кнута, он проехал мимо. А ведь мать, отец и звонарь Ульсен внушали Кнуту, что вежливость ничего не стоит человеку.
Экономка Сиссель тоже была не лучше. Она ни разу не приголубила Кнута. Напротив — прилагала усилия, чтобы он не поел досыта. Набожная и богобоязненная, она, наверно, считала грехом подсунуть ему кусочек хлеба без ведома Ханса Ульсена.
Единственной доброй душой была служанка Инга. Инга была лопарка. Добрая и приветливая со всеми, только она одна утешала Кнута в тяжелые минуты. Как-то раз служанка дала ему кусочек бурого сахара. И хотя от этой лопарской девушки пахло не особенно приятно, Кнут считал ее лучше всех остальных.
Кнут мечется в постели. Голова его раскалывается от мыслей, они то возникают, то исчезают, но одна остается и уже не отпускает его: надо бежать. Надо уйти домой, чего бы это ни стоило. Кнут со всех сторон обдумывает эту мысль. Может, мать придет и заберет его отсюда, если он по-настоящему заболеет? Хоть бы с ним случилось какое-нибудь несчастье!
Он вспоминает жесткие костлявые дядины руки его прыгающие пальцы, они хватают Кнута и щиплют так, что из глаз у него текут слезы. Когда эти руки прикасаются к Кнуту, дядина дрожь передается ему. Но это все-таки не хворь, с этим в постель не сляжешь. Кнут вспоминает минувший день: он писал, и длинная дядина линейка со свистом била его по пальцам, стоило ему сделать хоть самую малую ошибку.
Кнут поздно заснул в тот вечер, он и прежде часто засыпал поздно. Но его бедное истерзанное тело нуждалось в отдыхе, и он не слыхал дядиного утреннего стука. Не слыхал, как дядя звал его. Он проснулся лишь тогда, когда дядя зашел к нему в каморку, сунул ему под мышку изогнутую ручку своей трости и дернул ее. Мальчик с криком вскочил с постели.
* * *
Полдня Кнут писал под дядину диктовку. Почтовые расчеты, страница за страницей. Длинные столбцы цифр, которые дядя суммировал в конце каждого листа. Потом был обед. Кислое молоко и хлеб.
Теперь Кнут стоял в дровяном сарае перед грудой круглых березовых чурбаков. Чурбаки нужно было переколоть к вечеру. Пришел дядя и долго бранил Кнута и наставлял на путь истинный. Кнут узнал, что он грешник — непослушный, ленивый и упрямый. Ему следует искупить свои грехи раскаянием и трудом, иначе он плохо кончит. Так Ханс Ульсен разговаривал с ребенком!
Но у Кнута уже созрел план. Молча, стиснув зубы, он колол дрова тяжелым топором, пока дядя не ушел домой. Потом, сделав передышку, снова обдумал свой план.
Здесь, у колоды, на которой кололи дрова, он решил поранить себе ногу, но выглядеть это должно было как несчастный случай. Ему так хотелось домой, что он был готов нанести себе увечье! Ведь тогда мать непременно заберет его отсюда. Лучше покалечить ногу, чем жить у дяди.
Кнут тихонько заплакал, но тут же взял себя в руки, он кусал пальцы, чтобы ожесточиться и приучить себя к боли. Интересно, очень ли это больно? Он стиснул зубы и закрыл глаза.
Удар пришелся по голени, острый топор рассек штанину, чулок, поранил ногу.
Несколько дней Кнут пролежал в постели. И только. Мать навестила его, по ее заплаканным глазам Кнут видел, что она все поняла. Она гладила его по голове, утешала — скоро все изменится к лучшему. Потом мать ушла, а Кнут остался.
Да, остался. Наступила зима, а с нею и сумерки, и темнота. Тусклое солнце ненадолго появлялось где-то за вершинами гор. Для Кнута все дни были одинаково длинные. Ему поручили новую работу. Теперь он разносил почту из Престеида по почтовым конторам Хамарея.
Идти зимой по глубокому снегу было трудно. Только до Фитье и обратно было двадцать километров. Но Кнут радовался этой дороге: она проходила мимо Гамсунда, и мысль о том, что он хоть немножко посидит и отдохнет у родителей, поддерживала его. Дома ему старались подсунуть лакомый кусочек, а случалось, что братья, Уле и Ханс, отправлялись в Фитье вместо него.
В жизни Кнута бывали и светлые мгновения, правда не так много, но он не терял надежды. Разнося почту, он встречался на усадьбах со своими друзьями и товарищами. Самым близким его другом был Георг, сын звонаря. Они были одногодки, и дружба надолго связала их.
Однако все эти встречи С товарищами и друзьями, посещение родителей, сестер и братьев были не по душе Хансу Ульсену. Он отнюдь не задавался целью создать Кнуту приятную жизнь. Кнут должен был приносить пользу, должен был работать. А Ханс Ульсен умел добиваться своего. И снова начались порки, еще хуже прежнего. Дядя серьезно взялся за дело.
Ночь за ночью Кнут дрожал под своим одеялом, проклиная своего мучителя и мечтая о побеге. Однажды зимой, когда едва рассвело и на усадьбе еще спали, Кнут потихоньку натянул на себя ту одежду, которую нащупал в темноте, и убежал. Он держал путь на Север, в Гамсунд, но на полпути его, окоченевшего и выбившегося из сил, подобрали и отвезли обратно к дяде.
Кнут опять потерпел поражение, силы были еще не равны.
* * *
И все-таки со временем жизнь Кнута стала немного легче. Ханс Ульсен, видно, понял, что перегнул палку, а ему не хотелось, чтобы по округе поползли слухи, будто он истязает ребенка. Ханс был на виду, и это обязывало. К тому же здоровье его продолжало ухудшаться, он берег силы и становился все более и более набожным.
Время шло. Кнут урывками посещал школу, много работал и учил Библию в дядиной ненавистной комнате для занятий.
В те годы, что Кнут жил на пасторской усадьбе, по округе прокатилась волна религиозного пробуждения, и дядя был одним из провозвестников слова Божьего в Хамарее.
Возглавил религиозное пробуждение страны пастор Ларс Офтедал из Ставангера. Это был могучий бородач, этакий вестланский богатырь, чьи поступки далеко не всегда могли порадовать Господа Бога. Широко известно, что в результате его благословения некоторые сестры во Христе оказывались в «интересном положении».
Но на Севере, в Хамарее, эти досадные мелочи были неизвестны, и Ханс Ульсен выступил как ярый сторонник этого неутомимого пастора с такими разносторонними интересами. Несмотря на болезнь, Ханс Ульсен не щадил никого, кто попадал в поле его зрения. Добродушных и суеверных нурланцев всячески притесняли, преследовали и обращали в истинную веру. Это было настоящее религиозное помешательство. Длинные руки Ханса доставали всякого, в его сети попадали даже конфирманты и школьники, на молитвенных собраниях их заставляли преклонять колена и свидетельствовать о Христе. Среди тех, на кого пал выбор, оказался и Кнут, ему, как и многим Другим, пришлось пройти через это испытание.
В своей статье «Ларс Офтедал», опубликованной в «Дагбладет»11 в 1889 году, за год до смерти Ханса Ульсена, Кнут рассказывает об отвращении, которое он питал к пастору Офтедалу, к дяде и ко всему тому, что исходило от них обоих. Этой статьей он рассчитался с людьми, исковеркавшими его детство.
«Первое впечатление о Ларсе Офтедале навсегда связано у меня с одним воскресным вечером в пору моего детства. Синее небо, тишь, весенний вечер с токованием глухаря на востоке, лаем большой рыжей собаки, преследующей добычу за пригорками на севере, и кроваво-красное солнце, садящееся в Вест-фьорд.
С какой радостью я предвкушал этот вечер. Во дворе меня уже поджидали двое моих товарищей из соседних усадеб, но меня заставили читать! Дяде стала приходить из Ставангера новая газета — «Бибельбюдет»*, мы получили уже целую пропасть номеров этой ужасной газеты. Я читал статьи Офтедала. Сидел и читал в душной тесной комнате людям, одетым в черное, они только что пришли из церкви и теперь мрачно и настороженно прислушивались к зову Святого Духа в своих сердцах. Передо мной высилась черная кафельная печь со зловещими драконами на дверцах — первый раз я заметил, что в этих дверцах есть что-то зловещее. А за окном переливался чарующий свет лофотенских небес. Солнце окрасило газетные страницы; всякий раз, делая паузу между фразами, я слышал, как токует глухарь в горах, с каждой строчкой видел, как собака удаляется все дальше и дальше, и с каждым новым номером, который принимался читать, отчетливо слышал голоса моих товарищей и видел, как они заглядывают в окно. А я сидел и читал.
Читал. Меня слушали семь человек. Минул час, другой, третий, подаренных нам милостью Божьей, целая служба; слово Божье звучало в пекле адова огня — в этот благословенный миг сердце мое разрывалось, а мои слушатели упивались неповторимым общением с Богом. И пока я читал, собака исчезла вдали, а солнце село...»
V
Ханс Ульсен тяжело болен, жалкий, обессилевший, лежит он в своей комнате. Он на пороге смерти и не скрывает, что чувствует себя прескверно. Врач нашел у него воспаление легких. Ханс беспомощен, как дитя. Правая рука у него почти парализована, она уже и не трясется — просто перестала быть частью его тела, превратилась в безжизненный и бесполезный придаток.
Ханс лежит и думает о своей левой руке, он боится, как бы ее не постигла участь правой. Он косится на левую руку, и ему кажется, что она начинает трястись.
Да, Ханс Ульсен стал беспомощным, но никто в доме еще не осознал этого, даже он сам. Властным, громовым голосом, который так торжественно звучал в церкви каждое воскресенье во время пения псалмов, он еще отдает распоряжения, и голос его разносится по всему дому. Домочадцы повинуются приказам Ханса Ульсена. Два работника, помощник по почте, экономка, Кнут и молодая лопарка Инга повинуются Хансу, который с постели отдает им приказания. Пока что Ханс чувствует себя уверенно.
Может быть, один только Кнут догадывается, что власть Ханса Ульсена на исходе. Очень рано, в отличие от всех остальных, он, расплачиваясь собственной шкурой, научился чуять опасность, но с тех пор, как дядя заболел, его ни разу не пороли. Хоть бы болезнь продлилась подольше! Кнут не желал дяде скорого выздоровления.
— Кнут!
Голос проникает сквозь стены и достигает Кнута, сидящего в людской.
Кнут вскакивает как ужаленный: давний страх еще коренится в нем. Но тут же Кнут вспоминает, что его мучитель лежит в постели и не может добраться до него. Он успокаивается. И продолжает что-то вырезать — это замысловатая резная подставка для рождественской елки, он мастерит ее в подарок родителям.
Работник Бертель испуганно поднимает на Кнута глаза и советует ему поторопиться. Кнут не спешит. Конечно, ему не по себе, но он не хочет показать Бертелю, что боится.
— Подождет, куда он денется, — хорохорится Кнут.
Наконец он заканчивает свою работу. Медленно идет через двор, дядины крики и яростная брань разносятся по всей усадьбе. Кнут должен признаться, что ему все-таки страшновато — надо остеречься и не подходить слишком близко к постели, тогда ему ничего не грозит.
Неприглядная картина открывается Кнуту в комнате дяди. Ханс Ульсен весь посинел от гнева, он судорожно ловит ртом воздух. Злобный вид разъяренного калеки напоминает Кнуту об опасности, он останавливается у двери. Дядин обед стоит на табурете возле кровати. В последнее время у Кнута появилась новая обязанность в добавление ко всем прочим — он должен помогать дяде во время еды.
Сперва Ханс молчит. Он лежит, сглатывая слюну, и пытается овладеть собой. Постепенно его лицо разглаживается, он опять бледен, как обычно.
— Подойди ближе, Кнут, — произносит он наконец. — Где ты был? Я еле дозвался тебя.
Голос неестественно спокойный, почти дружелюбный. Ханс стонет, вид у него больной.
— Подойди же, — повторяет он. — Помоги мне.
Кнут неуверенно подходит. Недоброе предчувствие не покидает его, но он все-таки приближается. И попадает в ловушку.
Внезапно линейка со свистом рассекает воздух, раз, другой. Левая рука Ханса еще не утратила былую силу. Он, как спичку, ломает линейку о голову племянника. Ошарашенный Кнут замирает на месте. Ханс хватает его за руку и тянет к себе.
— Я тебя научу прибегать по первому зову!
Дядины ногти впиваются Кнуту в плечо.
Но Ханс уже устал от собственного крика и этого последнего усилия. По его бледному лбу струится холодный пот. Хватка слабеет, и больной с закрытыми глазами падает навзничь. Он проводит рукой по влажному лицу, трет глаза. Неужели это слезы бессилия выступают из-под закрытых век? Кнут следит, как на этом ненавистном лице одно выражение сменяет другое. Он не испытывает ни жалости, ни сострадания. Он наблюдает словно со стороны, подмечает каждое движение мышц, каждое подергивание лица, набухшие на шее вены, синие прожилки на висках. Слышит тяжелое, прерывистое дыхание, видит, как по морщинистой коже на бороду стекает пот.
Кнут стоит долго.
Ханс открывает глаза и что-то бормочет, Кнут не слышит.
— Можешь идти, я не буду есть, — повторяет Ханс.
Кнут свободен. Впервые он одержал настоящую победу над дядей — таким слабым он дядю еще не видел, и он торжествует. Он открывает дверь и уходит, высоко подняв голову.
Но на дворе его начинает тошнить. Болит голова. Только теперь он замечает, что волосы у него намокли и слиплись от крови. Он идет в людскую и умывается. Бертель помогает ему. Бертель добрый, но боится открыто встать на сторону Кнута.
— Ну и ну, — только и говорит он.
В тот же день Кнут убегает домой в Гамсунд, теперь его никто не останавливает.
* * *
Лишь на другой день Ханс узнает, что Кнута нет. Но он не обращает на это внимания. Обитатели усадьбы не узнают его и начинают подумывать, что дни его сочтены.
Хансу действительно худо, доктор навещает его почти каждый день и приносит всевозможные микстуры, которые Инга должна давать больному. Наступает трудная пора. Проходят дни, недели, Ханс Ульсен постепенно поправляется, однако совсем здоровым ему уже не бывать, хотя правая рука после лечения начинает немного двигаться.
Жизнь на усадьбе как будто светлеет. Хозяин уже не в состоянии омрачать ее. Пища становится обильнее — Ханс не может каждый день проверять кадушку с мукой, не может пересчитывать в амбаре вяленую рыбу...
А Кнут живет у родителей. У него округлились щеки и повеселели глаза. Все так добры к нему, а уж про старшего брата Уле и говорить нечего. Он дарит Кнуту длинный новенький карандаш и блокнот с гладкими чистыми страницами, чтобы тот мог писать и рисовать. Эти сокровища Кнут прячет вместе с другими своими драгоценностями: перочинным ножом, куском жевательного табака, двенадцатишиллинговой монетой — подарком Ветлтрейна — и старыми карманными часами, которые давно не ходят. Еще не скоро он решится очинить нетронутый карандаш и написать что-нибудь на гладких чистых страницах.
И снова начались игры и работа — братья, сестры, товарищи, домашние животные, — вернулась прежняя безмятежная жизнь. Но Кнут понимал, что родителей что-то гложет. Особенно часто подавленной бывала мать. Как обычно, она незаметно исполняла всю домашнюю работу, заботилась о детях. Но порой у нее случались загадочные припадки, которые пугали всех близких. Во время таких припадков мать выбегала на дорогу или убегала в лес, в горы, и там громко кричала без слов. Это могло длиться часами. Тихая, покладистая жена Педера Портного бродила в одиночестве и голосила. Никто не понимал, что с ней творится, и сама она не могла ничего объяснить. Однако после ей становилось как будто легче. Подобное с ней случалось и раньше, правда, не так часто. Прежде Педер и дети только посмеивались над этим. Но с тех пор, как Кнута забрали из дому и семья оказалась во власти Ханса Ульсена, мать все чаще стала убегать в лес, повергая всю семью в тревогу и ужас.
Только Гаммельтрейн понял, чем можно помочь Торе.
Однажды он отправился куда-то вместе с Педером и Торой. Их путь лежал в пасторскую усадьбу, к Хансу, который уже начал вставать и снова взял бразды правления в свои руки. О чем они с ним говорили, так и осталось тайной, но, когда они вернулись в Гамсунд и Кнута позвали в дом, он увидел трех счастливых людей, мать обняла его, она плакала, смеялась и говорила, что он останется дома до Рождества, а там видно будет, они что-нибудь придумают. Во всяком случае, отныне он будет жить не только у дяди Ханса.
Той зимой Кнуту жилось хорошо. Хотя ему иногда и приходилось проделывать долгий путь в пасторскую усадьбу и выполнять для дяди письменные работы, из-за чего жизнь его словно раздваивалась, он все равно был счастлив, как и положено ребенку. Кнут участвовал в играх и в работе вместе со своими сверстниками. Ставил в лесу силки, ловил подо льдом рыбу, бегал с ребятами на лыжах. Стал сильным и крепким, у него появилась железная хватка, и он всех превосходил в борьбе. Никто так не вникал в мельчайшие будничные дела и события, как Кнут. Его душа была на редкость восприимчива ко всему.
Однажды он с братом Хансом возил из леса дрова. В лесу они наткнулись на олениху, которую собаки отбили от стада. Олениха бродила одна, ребята накормили ее, и она шла за ними до самого дома, где ее заперли в хлеве.
В маленьком наброске «Среди животных» Кнут Гамсун рассказал об этом случае и о том, каким замечательным товарищем во всех играх оказалась эта олениха. В конце концов ее все же пришлось зарезать, и Кнут говорит об этом так: «Я написал в ее честь стихотворение, чтобы она не осталась в нашей памяти чем-то вроде безымянной собаки. Стихотворение получилось длинное, но я помню только одну строфу:
От жажды, голода и слез
в могиле отдохнет она.
Тебе Сионский Страж поднес
небесной манны и церковного вина**.
В те времена в Нурланне было много диких животных и птиц. Их еще не начали истреблять.
- «В лесах гомонили птицы. Весной и летом токовал глухарь, зимой голосов в усадьбе было почти не слышно из-за громкого кудахтанья куропаток в заболоченном кустарнике».
В лесах водились медведи, лисы, ласка, в море — тюлень и всевозможная птица, а в заливе, возле Гамсунда, зимовали стаи белых лебедей, которые покидали его лишь весной, с прилетом серых гусей. Грустная лебединая песнь напоминала плач ребенка, она звучала с небес, словно горькая жалоба.
Кнут рано научился ухаживать за животными. Во времена его детства в Гамсунде держали шесть или семь коров, лошадь, овец и коз. Все они были друзьями детей. У каждого животного была своя кличка, и дети заботились о животных, как это делают большинство крестьянских детей.
VI
Кнут рос, и Ханс Ульсен постепенно терял над ним власть. Наказывать Кнута он больше не мог. Брань и оскорбления уже не имели прежней силы. Ханс попытался изменить тактику и воздействовать на Кнута добром. Несмотря на проявляемую внешне жестокость, у Ханса в душе таились семена доброты, которые были способны давать ростки.
Однако на этот раз Ханс явно опоздал. Кнут послушно исполнял все, что ему велели, но работа не приносила ему радости. Он просто отворачивался, когда слышал похвалу или добрые слова. Страх перед дядей настолько укоренился в нем, что он не верил теперь в его искренность. Между ними так и не возникло добрых отношений. Напротив, когда Ханс понял, что Кнут решительно отвергает его попытки установить мир, он стал мстить Кнуту, зная его слабое место. Это было последнее и довольно рискованное испытание. Кнут был вдумчивый и сообразительный мальчик, но у него было чересчур богатое воображение, и Ханс прекрасно понимал это. Каждый день он часами пугал Кнута картинами смерти и ада, позаимствованными у Офтедала. Это было примитивное бессовестное запугивание. Воображение Кнута невольно начинало лихорадочно работать и достигало крайней степени возбуждения. Ад представлялся ему страшной реальностью, а Бог — коварным, немилосердным существом, которого он был обязан любить.
Ханс изводил Кнута своими бессмысленными, внушающими ужас разговорами о Боге и преисподней. И хотя Кнут обладал достаточно крепким здоровьем, чтобы они могли принести ему физический вред, на его впечатлительную душу они действовали сокрушительно.
В одиннадцать лет он пережил сильное нервное потрясение — ему явился призрак, — и это неудивительно при его тогдашнем состоянии. Позже он написал об этом рассказ и включил его в сборник новелл «Густые заросли»:
- «В детстве я несколько лет жил у своего дяди в пасторской усадьбе в Нурланне. Для меня это было трудное время — я много работал, и меня часто наказывали, времени для игр и развлечений у меня почти не было. Дядя держал меня в ежовых рукавицах, и вскоре моей единственной радостью стало убежать куда-нибудь, уединиться; изредка, когда выдавалась свободная минута, я уходил в лес или же шел на кладбище и бродил там среди крестов и могильных плит, мечтая, размышляя и разговаривая вслух с самим собой.
Пасторская усадьба лежала на берегу залива в необычайно красивом месте, рядом, в прибрежных камнях, день и ночь грохотала Глимма, приливное течение. Одну часть дня оно текло на юг, другую — на север, в зависимости от прилива или отлива, но его вечная песнь слышалась постоянно, и вода бежала одинаково быстро как летом, так и зимой, независимо от направления.
Церковь и кладбище были расположены на пригорке. Церковь была деревянная, крестовидная, могилы были разбросаны в беспорядке, на них никогда не было цветов, но у каменной ограды росла густая малина, ее крупные сладкие ягоды пили соки из плодородной кладбищенской почвы. Я знал каждую могилу, помнил каждую эпитафию и был свидетелем того, как на церкви установили новый крест, потому что старый покосился от времени, а однажды ненастной ночью вообще рухнул.
И хотя цветов на кладбище не было, летом оно густо зарастало травой, высокой и буйной. Я часто сидел и слушал, как ветер шуршит в этой жесткой сухой траве, которая была мне по пояс. Иногда ветер поворачивал флюгер на церковном шпиле, и скрип ржавого железа жалобно разносился над усадьбой пастора. Казалось, будто кто-то железными зубами грыз железо.
Я часто беседовал с могильщиком. Этот серьезный человек редко улыбался, но ко мне он относился дружелюбно и, выбрасывая лопатой землю из могилы, нередко предупреждал меня, чтобы я отошел, потому что он сейчас выбросит берцовую кость или осклабленный череп.
Я часто находил среди могил кости или пучки волос, которые снова закапывал в землю, как меня научил могильщик. Я так привык к этому, что не испытывал никакого ужаса при виде этих человеческих останков. Под церковной стеной был склеп, заваленный костями; я провел в нем много часов, мастеря что-нибудь или складывая на полу фигуры из костей.
А однажды мне попался на кладбище зуб».
Так начинается рассказ «Призрак», до того страшный, что не уступает в этом рассказам По, который известен как мастер подобного жанра.
Кнут Гамсун пишет, что он подобрал этот зуб — крепкий белый резец — и хотел использовать его, может быть, подпилить и вставить в какую-нибудь поделку. Но в тот же вечер к нему явился призрак.
- «В окно постучали.
Я поднял голову. За окном, прижавшись лицом к стеклу, стоял человек. Мне он был неизвестен, а ведь я знал всех наших прихожан. У него была большая рыжая борода, шея обмотана красным шерстяным шарфом, на голове — зюйдвестка. Только потом я задумался, почему его голова была отчетливо видна в темноте, хотя месяц освещал другую сторону дома? Я видел его лицо совершенно явственно, оно было бледное, почти белое, глаза смотрели прямо на меня.
Прошла минута.
Человек начал смеяться.
Жутким, беззвучным смехом, рот его был широко раскрыт, глаза по-прежнему смотрели на меня, он смеялся.
Я похолодел и выронил то, что держал в руках. В частоколе зубов его широко раскрытого рта я вдруг увидел дыру — у него не хватало одного зуба».
Гамсун пишет, что он, несмотря на страх, сохранил способность видеть и чувствовать. Глядя в оцепенении на это жуткое существо, он тем не менее заметил отсвет огня, падавший из печки, расслышал тиканье часов — он не спал, это был не сон. Видение продолжалось еще минуту, потом исчезло.
Дрожа всем телом, Кнут начал искать зуб и наконец нашел его. Кнута терзал мучительный страх, но ему удалось овладеть собой. Он бросился в конюшню, где надеялся найти работников. Там никого не было. Но Кнут уже немного осмелел. Он даже обрадовался, что никого не застал в конюшне, и решил немедленно отправиться на кладбище и положить зуб туда, где взял, — «тогда мне не пришлось бы никому ничего объяснять и, может быть, из-за этой истории оказаться в когтях у дяди».
Он один поднялся на пригорок, где раскинулось кладбище, приблизился к ограде и заглянул в ворота...
- «И тут же я упал на колени. Там, недалеко от ворот, между могилами стоял мой человек в зюйдвестке. Лицо у него было такое же белое, он обернулся ко мне и поманил куда-то вперед, в глубину кладбища.
Я понял это как приказание, но идти не решился. Я долго стоял на коленях и смотрел на этого человека, молил его, но он не двигался и молчал.
В это время ко мне вернулось мужество: я услыхал, как свистели работники, занятые чем-то возле конюшни. Этот признак близкой жизни помог мне подняться с колен. Человек стал потихоньку удаляться, он не шел, а скользил по могилам, по-прежнему указывая куда-то вперед. Я ступил в ворота, он манил меня дальше. Сделав несколько шагов, я остановился, у меня подкашивались ноги. Дрожащей рукой я вынул из носового платка зуб и что было силы швырнул его в глубь кладбища. В это мгновение на церковном шпиле повернулся железный флюгер, и его зловещий скрежет пробрал меня до самого нутра. Я бросился за ворота, сбежал с пригорка и оказался дома. Когда я вошел на кухню, мне сказали, что я белый как снег...»
Однако после того случая человек не исчез. Перепуганный Кнут надеялся, что тот нашел свой зуб, но призрак явился вновь и приходил еще много вечеров и ночей.
- «...Он продолжал приходить всю зиму, правда, его приходы становились все реже. Ужас перед ним, от которого у меня шевелились волосы, постепенно прошел, но даже днем я чувствовал себя подавленным, невыносимо подавленным. В такие дни мне часто приносила облегчение мысль о том, что я могу прекратить эту муку, бросившись в Глимму».
За все это время Кнут не доверился ни одной живой душе. Даже матери. Как он ни был мал, он пожалел мать, которая и без того была измучена и страдала от приступов безысходной тоски. Он выдержал все в одиночку.
Пришла весна, наступили светлые летние дни, и Кнут как будто избавился от «своего» призрака. Но на следующую зиму призрак появился опять, потом еще через год, однако это случалось уже редко.
После каждой встречи Кнут смелел все больше и больше. Призрак перестал пугать его и исчез — другими словами, исчез страх перед неведомым. Кнут так описывает свою последнюю встречу с призраком:
- «Вечером я поднимаюсь в свою комнату, зажигаю лампу и раздеваюсь. Как обычно, я собираюсь выставить в коридор свои башмаки, чтобы служанка почистила их. Я беру башмаки и открываю дверь.
Рыжебородый стоит за дверью.
Я знаю, что в соседней комнате люди, поэтому не боюсь. «Опять ты!» — громко говорю я. Рыжебородый разевает свой большой рот и начинает смеяться. Меня это больше не пугает, и на этот раз я разглядел его более внимательно: недостающий зуб занял свое место.
Должно быть, кто-то все-таки сунул зуб в землю. Или же за эти годы он превратился в прах и смешался с прахом, от которого отделился. Бог знает».
Призрак исчез навсегда, и Кнут Гамсун так заканчивает свою историю:
- «Этот человек, этот посланец из Царства Мертвых причинил мне большой вред, наполнив мою детскую жизнь невыносимым страхом. Это было далеко не последнее видение в моей жизни, у меня случались весьма странные столкновения с таинственными явлениями, но ни одно не подействовало на меня так сильно, как это.
Впрочем, возможно, тот призрак причинил мне не только вред. Я потом часто думал об этом. Может быть, прежде всего благодаря ему я научился стискивать зубы и ожесточаться. И это мне потом пригодилось».
Примечания
*. «Библейская заповедь» (норв.).
**. Здесь и далее стихи даны в переводе И. Бочкаревой.
1. Ветлтрейн (норв.) — маленькое дерево.
2. Гаммельтрейн (норв.) — старое дерево.
3. Халлинг (норв.) — национальный норвежский мужской танец, в котором мужчина должен прыгнуть как можно выше и сбить ногой шляпу с шеста, который держит девушка.
4. Фюльке (норв.) — административная единица Норвегии. В настоящее время в стране 19 фюльке.
5. Харальд Прекрасноволосый (860—940) — норвежский конунг, боролся за объединение Норвегии. У него было девять сыновей, которые после смерти отца разделили между собой страну.
6. Олав Святой (995—1030) — Олав Харальдссон, конунг Норвегии. С раннего детства принимал участие в викингских походах, принял христианство в 1014 году. Пытался ввести «истинную веру» в Норвегии, силой склонить людей в христианство, однако в 1026 г. потерпел поражение в битве у Несьяра. С 1026 по 1030 г. был в Гардарики (древнескандинавское название Древней Руси). В Норвегию вернулся в 1030 г. и в том же году пал в битве при Стиклистаде.
7. Родители Гамсуна обвенчались 14 октября 1852 г. К этому времени они уже были родителями семимесячного Петера. Петеру было 27, а Торе — 22 года.
8. В передвижной школе дети были обязаны набрать 69 «школодней» в течение года. Однако из-за работ по хозяйству сделать это часто не удавалось. Так, Кнут в первый год обучения набрал лишь 11 «школодней».
9. Ханс Ульсен страдал paralysis agitans. Ему было трудно передвигаться, и большую часть времени он был вынужден проводить дома.
10. Впоследствии Кнут Гамсун писал, что причиной «неврастении», мучившей его всю жизнь, были тяжелые годы, проведенные у дяди.
11. «Дагбладет» — одна из крупнейших газет Норвегии, основанная в 1869 г.