Реализм в героической поэзии
|
«Героический век не умел рядить идеи и мнения в персонажей».
Уильям П. Кэр
|
|
«О, женщины! — как сказал Шекспир и был, несомненно, прав».
Неизвестный автор
|
В прежних моих работах встречается утверждение, что герои эддических песней — фигуры идеальные, что образ героя в них — результат поэтической идеализации конкретного лица.1 Я вижу теперь, что это утверждение ошибочно. Его опровержением должен служить нижеследующий анализ основных персонажей героических песней «Эдды».
В обществе, в котором возникали сказания, представленные в героических песнях «Эдды», еще не сложилось государство с его карательными институтами. Поэтому долг мести навязывал себя людям как категорический нравственный принцип, а выполнение этого долга казалось важнейшим из всего, что происходило в этом обществе. Поэтому же основная пружина действия в героических песнях «Эдды» — выполнение долга мести, а главные персонажи в них — мстители и мстительницы, т. е. герои и героини, выполняющие этот долг.
В образах героинь «Эдды» бросается в глаза прежде всего то, что они как бы двоятся: с одной стороны, такой образ — женщина в трагической, но вполне реальной ситуации; с другой стороны, такой образ (параллельно, на не одновременно!) — существо сверхъестественное по своей природе, способное совершать то, что не под силу людям, и обладающее знаниями и мудростью, большими, чем те, которые доступны людям.
В песнях о Хельги такие двоящиеся женские образы — Сигрун и Свава. Сигрун — девушка, которую конунг Хёгни, ее отец, хотел выдать за Хёдбродда, «конунга злого, отродье кошачье», как говорит о нем Сигрун («Первая песнь о Хельги Убийце Хундинга», 18, 7—8).2 По просьбе Сигрун Хельги заступился за нее и убил Хёдбродда. Как сообщается в прозе после строфы 24 «Второй песни о Хельги Убийце Хундинга», «Хельги женился на Сигрун, h у них были сыновья». Но Даг, брат Сигрун, убил Хельги, мстя за своего отца. Когда Сигрун узнает, что произошло, она сначала обрушивает гневное проклятье на Дага: «Пускай тебя / покарают те клятвы, / которые дал ты / когда-то Хельги, / клялся ты светлой / влагой Лейфтра / и камнем Унн / в холодной росс! / Пусть не плывет / отныне корабль твой, / как бы ни дул / ветер попутный! / Пусть не бежит / конь твой послушно, / когда от врагов / спасенья ты ищешь! / Пусть не разит / меч твой в битве, / разве что сам ты / сражен им будешь! / Было бы местью / за гибель Хельги, / если б ты волком / скитался в чаще, / нищим и сирым, / вечно голодным, / разве что трупы / тебя б насыщали!» («Вторая песнь о Хельги Убийце Хундинга», 31—33). Но характерно, что Сигрун ничего не предпринимает, чтобы отомстить брату. Мстить брату было бы нарушением сестринского долга! Другое дело — месть за брата: такая месть — сестринский долг.
Затем Сигрун изливает свое безысходное горе и прославляет Хельги: «Как ни богато, / живу я в Севафьёлль, / жизни не рада / ни утром ни ночью, / жду, не блеснет ли / войско князя, / Вигблер под князем / сюда не примчится ли, / как бы тогда я / конунга встретила! / Так убегали / в страхе безмерном / перед Хельги враги / и родичи их, / как козы бегут / по горным склонам, / страхом гонимы, / спасаясь от волка. / Так возвышался / Хельги меж конунгов, / как ясень гордый / в зарослях терна / или олень, / росой обрызганный, / он из зверей / самый высокий, / рога его блещут / у самого неба!» (там же, 36—38). Придя в могильный курган к Хельги, она обращается к нему: «Так радуюсь я / встрече с тобою, / как рады взалкавшие / Одина соколы, / что убитых почуяли / теплое мясо / или видят рассвет, / росою омытые. / Сперва поцелую / конунга мертвого, / а ты сними / доспех окровавленный; / иней покрыл / волосы Хельги, / смерти роса / на теле конунга, / руки как лед / у зятя Хёгни; / как мне, конунг, / тебя исцелить? /<...>/ Здесь тебе, Хельги, / ложе готово, — / радости ложе, / Ильвингов родич; / в объятьях твоих / уснуть бы хотела, / как с конунгом я / живым уснула б!» (там же, 43—44, 47). Но Хельги говорит, что он должен уехать до утренней зари, и, как сообщается в прозе после строфы 48, «Хельги и его воины ускакали, а Сигрун со служанкой вернулась домой. На следующий вечер Сигрун велела служанке стоять на страже у кургана». Но Хельги не приехал, и «Сигрун вскоре умерла от скорби и печали», как сообщается в прозе после строфы 51.
Таким образом, Сигрун — женщина в трагической, но вполне реальной жизненной ситуации.
Вместе с тем, однако, Сигрун — валькирия, существо сверхъестественное, священное, божественное. Она слетает к Хельги в сопровождении других валькирий: «Вдруг лучи / блеснули у Логафьёлль, / прянули молнии, / ярко сверкавшие: / девы в шлемах / с просторов небесных / мчались в кольчугах, / обрызганных кровью, / свет излучали / копья валькирий» («Первая песнь о Хельги Убийце Хундинга», 15). Она вдохновляет Хельги на бой: «С коня наклонясь, / Сигрун валькирия / конунгу молвила...» (там же, 17, 1—3). Она помогает ему в битве: «Сигрун дружину / оберегала, / валькирия смелая» (там же, 30, 13) и «Ринулись с неба / валькирии в шлемах / князю на помощь, / бой разгорался» (там же, 51, 1—5).
Казалось бы, что Сигрун — жена Хельги и Сигрун — валькирия — два совершенно различных персонажа. Однако в песнях они носят одно и то же имя, никогда не выступают одновременно и тем самым каким-то странным образом отождествляются.
В «Песни о Хельги сыне Хьёрварда» совершенно аналогичную двойную роль играет Свава. С одной стороны, Свава — дочь конунга Эйлими, девушка, с которой Хельги обменялся клятвами верности, но потом, предчувствуя свою скорую смерть и узнав, что по воле злой колдуньи его брат Хедин дал обет жениться на Сваве, уступает брату. С другой стороны, однако, Свава — валькирия, которая дала Хельги имя и в придачу меч, и в прозе после строфы 9, в которой описывается этот чудесный меч, прямо говорится: «Одного конунга звали Эйлими. У него была дочь Свава. Она была валькирией и носилась по небу и по морю».
Брюнхильд — центральный образ не только в «Поездке Брюнхильд в Хель», но также в «Отрывке песни о Сигурде» и в «Краткой песни о Сигурде» (половина этой песни, одной из самых длинных в «Эдде», — ее монологи). Она упоминается и в ряде других песней. Брюнхильд — женщина, которая, оказавшись замужем не за тем, кого она любит, не примиряется со своей судьбой. Однако она ищет выхода из своего положения не ценой нарушения долга, а ценой героических жертв — ценой жизни любимого ею, но обманувшего ее человека и своей собственной жизни. В совершенно аналогичной жизненной ситуации Гудрун дочь Освивра из «Саги о людях из Лососьей Долины» и Гедда Габлер из одноименной пьесы Ибсена ограничиваются только одной из этих жертв: Гудрун дочь Освивра, женщина эпохи, когда кровавая месть как долг еще была живым институтом, ограничивается тем, что добивается убийства Кьяртана — любимого ею, но обманувшего ее человека, а Гедда Габлер, женщина эпохи, когда кровавая месть как долг уже давно была изжита, — тем, что кончает с собой.
Как и любовь других героинь героических песней, любовь Брюнхильд к Сигурду — это не романическая любовь, не любовь женщины к тому, кто ей, пусть даже в нарушение долга, полюбился, но любовь, которая в то же время — выполнение долга. Брюнхильд дала обет выйти за того, кто не знает страха. Тем самым тот, кто не знает страха, объект ее любви. Сватаясь к ней, Гуннар не может проскакать через огненный вал, окружающий ее жилище, т. е. не может проявить себя как не знающий страха. Тогда Сигурд, побратим Гуннара, меняется с ним обличьем, проезжает через огненный вал, проводит у Брюнхильд три ночи, в продолжении которых между ними лежит обнаженный меч, и получает от нее обручальное кольцо, благодаря которому Гуннар, после того как он и Сигурд снова меняются обличьями, женится на ней. Между тем Сигурд женится на Гудрун, сестре Гуннара. Таким образом, когда обман раскрывается и Брюнхильд узнает, что не Гуннар, ее муж, проскакал через огненный вал, а Сигурд, оказывается, что она нарушила свой обет (вышла замуж не за того, кто не знает страха) и в то же время, что она любит не своего мужа, Гуннара, а чужого мужа (ведь в силу ее обета Сигурд — объект ее любви). Мена обличьями, которая происходит во время сватовства к Брюнхильд, — яркое образное выражение того, что объект ее любви не тот, кто полюбился ей как конкретная личность, а тот, кто мог бы, став ее мужем, обеспечить ей выполнение ее обета, т. е. долга.
Выход из создавшегося положения, трагического для Брюнхильд, ценой нарушения супружеского долга для нее невозможен. Как рассказывается в гл. 29 «Саги о Вёльсунгах» (и, возможно, что это пересказ несохранившейся песни), в ответ на слова Сигурда «я бы хотел, чтобы мы легли в одну постель и ты бы была моей женой» Брюнхильд отвечает: «Об этом не может быть речи, я не намерена иметь двух конунгов под одной кровлей и скорее расстанусь с жизнью, чем изменю Гуннару конунгу».
Добиваясь убийства Сигурда, Брюнхильд мстит в сущности не столько Сигурду за то, что тот обманул ее, поменявшись обличьем с Гуннаром, сколько жене Сигурда Гудрун за то, что та стала женой Сигурда, тогда как его женой должна была стать она, Брюнхильд. Ведь самая эффективная месть, как представляли себе люди общества, в котором месть была долгом, — убийство не самого обидчика, а того, чья смерть — наиболее чувствительный удар по обидчику.
Впрочем, Брюнхильд добивается смерти Сигурда, которого она любит, а не его жены Гудрун, которую она ненавидит, еще и потому, конечно, что Гудрун — женщина, я объектом кровавой мести, согласно представлениям того времени, мог быть только мужчина, но не женщина.
Добиваясь убийства Сигурда, Брюнхильд наносит тем самым удар и по себе самой. Но и это вполне соответствует представлениям людей древнего общества о долге мести. Тот, кто осуществлял месть, не должен был останавливаться ни перед какими жертвами, и чем больше были эти жертвы, тем героичнее было выполнение долга мести. Героизм Брюнхильд в том и заключается, что она добивается убийства того, кого она любит. Правда, как можно понять просьбу Брюнхильд быть сожженной рядом с Сигурдом на одном ложе («И пусть лежит / меч между нами, / острый клинок, / как в ночи былые, / когда мы с Сигурдом / вместе лежали / и назывались / женой и мужем» — «Краткая песнь о Сигурде», 68) и ее слова, которые она произносит по дороге в Хель («С Сигурдом я / теперь не расстанусь!» — «Поездка Брюнхильд в Хель», 14, 5—6), она надеется соединиться с Сигурдом после смерти. Но такая надежда не делает судьбу Брюнхильд менее трагической, а ее поведение — менее героическим.
Узнав о смерти Сигурда, Брюнхильд разражается смехом («Брюнхильд тогда / от души рассмеялась, / так что жилье / все загудело» — «Отрывок песни о Сигурде», 10, 1—4). Этот смех не значит, что смерть Сигурда ее обрадовала. Характерно, что о смехе Брюнхильд в той же песне говорится так: «Это услышав, / все замолчали, — / понять не могли, / что с женщиной сталось, — / отчего она, плача, / о том говорит, / о чем со смехом / просила героев» (там же, 15). Смех Брюнхильд — ото тог самый героический смех, которым рассмеялся Хёгни, когда ему вырезали из груди сердце («Вождь рассмеялся — / страха не ведал он, — / когда грудь рассекли / дробящего шлема» («Гренландская песнь об Атли», 24, 1—4), или Ёрмунрекк, когда стража сообщила ему, что нагрянули те, кто должны его убить («Ёрмунрекк смелый / в ответ усмехнулся» — «Речи Хамдира», 20, 1—2), или Гудрун, когда ее сыновья согласились отправиться в поход, в котором они должны погибнуть («Гудрун, смеясь, / в кладовую пошла, / выбрала шлемы, / что были в ларях / и кольчуги стальные, / снесла сыновьям» — «Подстрекательство Гудрун», 7, 1—6). Героический смех выражает торжество над смертью или тем, что, как непоправимая потеря, равносильно смерти.
Таким образом, и Брюнхильд — женщина в трагической, но вполне реальной жизненной ситуации.
Вместе с тем, однако, как следует из «Поездки Брюнхильд в Хель», Брюнхильд — та самая валькирия, которая называется Сигрдривой в «Речах Сигрдривы». В этой песни (в прозе после строфы 4) валькирия Сигрдрива рассказывает, как в отместку за то, что она погубила старого Хьяльм-Гуннара, которому Один обещал победу, а отдала победу Агиару, брату Ауды, Один погрузил ее в сон и сказал, что она никогда больше не победит в битве и будет выдана замуж, на что она ответила, что «дала обет не выходить замуж ни за кого, кто знает страх». Разбуженная Сигурдом, Сигрдрива поучает его разной рунической мудрости и дает ему ряд мудрых советов. Впрочем, из самой этой песни никак не следует, что Брюнхильд и Сигрдрива — одно лицо. Однако в «Поездке Брюнхильд в Хель» (8—9) Брюнхильд говорит: «В готском краю / я тогда отправила / в сторону Хель / Хьяльм Гуннара старого, / победу отдав / Ауды брату: / очень был этим / Один разгневан. / Воздвиг для меня / из щитов ограду, / белых и красных, / края их смыкались; / судил он тому / сон мой нарушить, / кто ничего / не страшится в жизни». В гл. 22 «Саги о Вёльсунгах», где, вероятно, пересказывается какая-то несохранившаяся песнь, Брюнхильд тоже отождествляется с валькирией, чьи слова приводятся в «Речах Сигрдривы», и в этой главе оказывается, что Сигурд уже тогда обручился с Брюнхильд. Однако из других песней — из «Пророчества Грипира» и «Речей Фафнира» — ясно, что валькирия, разбуженная Сигурдом, и Брюнхильд — два разных лица.
Эти противоречия обычно толкуются так, что первоначально сказание о валькирии, разбуженной Сигурдом, и оказание о Брюнхильд были совершенно самостоятельными и что поэтому отожествление валькирии с Брюнхильд должно быть характерно для «поздних» песней. При этом, однако, приходится как-то закрывать глаза на то, что в «Пророчестве Грипира», песни, которую принято считать «самой поздней», нет никакого следа отождествления валькирии с Брюнхильд. Более правдоподобным представляется поэтому, что песни с отожествлением Брюнхильд с валькирией и без такого отожествления сосуществовали и что это было проявлением общей тенденции к раздвоению образа героини, на человеческое и сверхчеловеческое, священное, божественное.
Обычно считается, что сюжет «Плача Оддрун» — «позднее присочинение», «придуман для данной песни» и т. п., то есть нечто, принципиально отличное от героического сказания. Тем самым делается допущение, что сказание (т. е. сюжет песни) — нечто, фиксированное и существующее независимо от песни. Между тем гораздо более вероятно, что в процессе бытования песней в устной традиции происходило не только изменение старых сюжетов, но и возникновение новых на базе старых и что эти новые сюжеты и видоизмененные старые сосуществовали. В самом деле, ведь сюжет «Плача Оддрун» — это в сущности вариация на сюжеты, представленные в песнях о других героинях: Оддрун — женщина, не вышедшая замуж за того, за кого она должна была выйти (как Брюнхильд) и в то же время женщина, которая скорбит по герою (как Гудрун). В песни представлен ряд персонажей из других героических песней «Эдды» — Гуннар, Хёгни, Гримхильд, Атли, Брюнхильд — и ряд связанных с ними мотивов. Как и в «Песни об Атли» и «Речах Атли», Гуннар по велению Атли брошен в змеиный ров, где он играет на арфе, но только в «Плаче Оддрун» он брошен туда в отместку за то, что он соблазнил Оддрун, сестру Атли, и на арфе он играет, чтобы призвать Оддрун к себе на помощь. Как и образы других героинь эддических песней, образ Оддрун двоится: с одной стороны, она — женщина, жених которой (Гуннар) женился на другой женщине, а потом соблазнил героиню и за это был предан смерти ее братом, т. е. женщина в рядовой жизненной ситуации; но, с другой стороны, она женщина, давшая обет «всем помогать, кто помощи ищет» («Плач Оддрун», 10, 9—10), в частности, помогающая другим женщинам разрешиться от бремени и знающая благие заклятья, т. е. существо, наделенное сверхчеловеческими качествами.
Гудрун — центральный образ целого ряда песней. В первой и второй «Песни о Гудрун» — это образ женщины, скорбящей по своему мужу; в «Третьей песни Гудрун» — женщины, обвиненной в измене мужу и доказавшей, что она оклеветана; в «Песни об Атли» и «Речах Атли» — женщины, мстящей за своих братьев; а в «Подстрекательстве Гудрун» и «Речах Хамдира» — женщины, побуждающей своих сыновей к мести за дочь от любимого мужа.
Скорбь Гудрун по Сигурду превосходит скорбь, испытываемую женщинами в ее положении: «Так было — смерти / желала Гудрун, / над Сигурдом мертвым / горестно сидя; / не голосила, / руки ломая, / не причитала, / как жены другие» («Первая песнь о Гудрун», 1); «...не голосила, / руки ломая, / не причитала, / как жены другие, / как мертвая сидя, / над телом Сигурда» («Вторая песнь о Гудрун», 11, 5—10). Как рассказывается в «Первой песни о Гудрун», она не могла плакать, потому что окаменела от горя. Попытки рассеять ее скорбь рассказами об еще горших потерях, испытанных другими женщинами, оказываются безуспешными. Только когда одна из женщин сдергивает с трупа саван и говорит: «Вот он! Прильни / губами к устам, — / ведь так ты его / живого встречала!» («Первая песнь о Гудрун», 13, 5—2), Гудрун бросается к трупу, разражается рыданиями, прославляет Сигурда («Сигурд рядом / с сынами Гьюки / как стебель лука, / из трав встающий, / как в ожерелье / камень сверкающий, / самый ценный / среди каменьев!» — там же, 18) и жалуется на свою горькую долю: «Как ивы листва / стала я жалкой, / смерть повелителя / сделала это» (там же, 19, 5—8). Тогда Брюнхильд проклинает женщину, которая помогла Гудрун разрешиться слезами. («Пусть потеряет / детей и мужа / та, что нынче / слезы пролить / тебе помогла / и речь вернула!» (там же, 23, 5—8).
Характерно, что нигде в песнях не говорится, что Гудрун вышла замуж за того, кого полюбила. Напротив, из слов «Сигурду дали / казну и невесту — / юную Гудрун, / Гьюки дочь» («Краткая песнь о Сигурде», 2, 1—4) очевидно, что выдаче ее замуж не предшествовало ничего романического. Так что ее любовь к Сигурду — любовь к тому, кого она должна любить, поскольку он ее муж.
Характерно также, что, хотя Гудрун проклинает своих братьев, виновных в смерти ее мужа («Как ваши клятвы / ложными были, / пусть ваши земли / так опустеют!» — «Первая песнь о Гудрун», 21, 1—4), она, как и Сигрун в аналогичной ситуации (ср. с. 149), ничего не предпринимает, чтобы отомстить братьям: мстить братьям нельзя! Вместе с тем вершины трагического героизма она достигает как мстительница за братьев, поскольку такая месть — священный долг, и осуществление ее тем больший подвиг, чем больших жертв требует ее осуществление. Обычно, однако, месть за родича осуществлял мужчина, женщина же только побуждала к ее осуществлению. Но Гудрун сама и осуществила ее. Как рассказывается в «Гренландской песни об Атли» и «Гренландских речах Атли», мстя за своих братьев, Гуннара и Хёгни, умерщвленных по велению Атли, за которого ее заставили выйти замуж после смерти Сигурда, Гудрун сначала убила своих двоих сыновей от Атли и накормила его их мясом и потом убила его самого и подожгла дом.
Современному человеку может показаться, что месть Гудрун — своего рода гиньоль, нагромождение чудовищных преступлений, имеющее целью ужаснуть слушателей. Но такое понимание мести Гудрун было бы, конечно, чудовищным игнорированием этики общества, в котором бытовали эти песни, привнесением современных представлений в древнее произведение. Месть Гудрун за братьев несомненно представлялась беспримерным героическим подвигом, и в песнях так прямо и говорится: «Жены другие / кольчуг не наденут / для мести подобной!» («Песнь об Атли», 43, 2—4) и «Счастье тому,/ чьи сыны, вырастая, / героями будут, / как Гьюки потомки» («Речи Атли», 105, 1—4, но перевод в данном случае не точен: ióð... sems ól Giúki значит «ребенок, которого родил Гьюки», т. е. Гудрун, а не «сыны» и «потомки»).
С точки зрения современных представлений может показаться также противоестественным, что Гудрун считает своим долгом мстить за братьев, хотя именно они были виновны в смерти ее мужа, по которому она продолжала скорбеть всю жизнь, как видно из того, что она говорит о Сигурде уже после своего третьего брака («Три я знала огня, / три очага, / трое мужей / в дом меня брали; / лучшим средь них / был конунг Сигурд, / — братья мои / умертвили его! / Горшего я / горя не видела» — «Подстрекательство Гудрун», 10, 11, 1—2). Но ведь в том-то и дело, что, поскольку месть за брата была священным долгом, а мстить брату было нельзя, то месть за брата была естественной и в случае обиды на этого брата.
Вместе с тем характерно, что в противоположность героям мужчинам, которые не только не стараются избежать кровопролития, но, напротив, стремятся к нему, даже если в нем нет никакого этического смысла, Гудрун делает все, чтобы избежать необходимости совершить свой кровавый подвиг: она предупреждает братьев о том, что им грозит опасность, если они отправятся к Атли, и делает попытки примирить Атли с ними, когда они уже приехали («Мудро просила, / миром не кончат ли, — / отвергли совета, / не стали мириться» — «Речи Атли», 48, 1—4).
Гудрун выступает как героическая мстительница также в «Подстрекательстве Гудрун» и «Речах Хамдира». Она побуждает Хамдира и Сёрли, ее сыновей от Йонакра, ее третьего мужа, отправиться в поход против Ёрмунрекка, по чьему велению Сванхильд, ее дочь от Сигурда, была растоптана лошадьми. Хамдир и Сёрли знают, что они погибнут в этом походе. Хамдир говорит: «Назад не вернется / к матери в дом/ воин, погибший / в готском краю, / чтоб тризну справила / ты по убитым, / по юной Сванхильд / и сыновьям твоим» («Подстрекательство Гудрун», 8), а Сёрли говорит: «Обоих нас тоже / ты, Гудрун, оплачешь, / всадников смелых! — / К смерти мы близки» («Речи Хамдира», 10, 5—8). Таким образом, посылая своих сыновей в поход против Ёрмунрекка, Гудрун идет на героическую жертву — на то, чтобы долг мести за дочь от первого мужа, которого она продолжает любить всю жизнь, был выполнен ценой жизни ее сыновей от третьего мужа.
В «Третьей песни о Гудрун» злая служанка Херкья оклеветала Гудрун, сказав, что та изменила своему мужу Атли с Тьодреком. Гудрун подвергается «божьему суду» (опускает руку в кипящий котел) и оказывается невинной. Эту песнь обычно относят к наиболее «поздним» в «Эдде», поскольку ее сюжет не имеет соответствий в германской эпической поэзии (хотя все ее основные персонажи оттуда) и обычай «божьего суда» — христианский, а не языческий. Вполне вероятно, однако, что, как уже говорилось выше, песни с поздними сюжетами сосуществовали с песнями на сюжеты более исконные. Во всяком случае, в «Третьей песни о Гудрун» то общее с другими эддическими песнями о Гудрун, что основное ее содержание — выполнение героиней своего долга: в «Третьей песни о Гудрун» — долга супружеской верности, в других песнях долга супружеской любви или долга мести.
Раздвоение на человеческое и сверхчеловеческое, характерное для эддических героинь, в образе Гудрун наименее явственно. Все же кое-где в песнях прощупывается отождествление Гудрун с девой-воительницей, валькирией, т. е. существом священным: «Увидела знатная: / беда угрожает — / задумала смелое, / сбросила плащ, меч обнажила, / родных защищая, — / трудна была схватка / воинов с нею! / Двоих повалила / бойцов дочь Гьюки / и еще брата Атли / изранила тяжко, / отсекла ему ногу, / пришлось унести его. / И другого воителя / в Хель отправила, / сразив наповал / твердой рукой» («Речи Атли», 49—51). Сравни также слова Гудрун: «Было нас трое / ко всем беспощадных, / за Сигурдом вслед / страну мы оставили; / каждый правил/ своим кораблем, / когда на восток / судьба привела нас» («Речи Атли», 98, 1—8).
В то время как для всех эддических героинь характерно, что они проявляют силу духа или силу чувства, выполняя то, что они осознают своим долгом, эддические герои, если и проявляют силу духа, то только своим презрением к смерти, тем, что они бесстрашно идут навстречу своей гибели. Однако это презрение к смерти они проявляют, не столько выполняя свой долг по отношению к кому-то, т. е. защищая или спасая кого-то или мстя за кого-то, сколько потому, что они осознают само по себе презрение к смерти долгом героя. Вообще же для героя обязательна не сила духа, а физическая сила. Что же касается силы чувства, то она, по-видимому, просто не подобает герою. Говоря языком современной науки, для героя характерна психическая импотенция. Вместе с тем в героических песнях слава, присущая горою, оказывается не столько чем-то благоприобретенным им в результате тех или иных подвигов, сколько чем-то внутренне присущим ему или даже заложенным в него с рождения. Поэтому то, что рассказывается в героических песнях о герое, оказывается подчас в некотором противоречии с его славой.
Герой, о котором всего больше говорится в эддических песнях, — Сигурд Фафниробойца. Предсказывая Сигурду его будущую судьбу, Грипир говорит, что он будет «велик, / как никто под солнцем», и станет «превыше / конунгов прочих, / щедр на золото, / скуп на бегство, / обличьем прекрасен / мудр в речах» («Пророчество Грипира», 7). В той же песни Грипир говорит Сигурду: «Навеки прославится / между людьми, / бурю копий зовущий, / имя твое» (там же, 23, 5—8) и «здесь на земле, / под солнца жилищем, / не будет героя / Сигурду равного» (там же, 52, 5—8). Характерно, что все эти высказывания о превосходстве Сигурда над другими людьми — пророчества: слава лучшего из конунгов как бы присуща Сигурду еще до того, как он что-либо совершил.
Судя по тому, что прозвище Сигурда — «Фафниробойца», убийство дракона Фафнира — его самый славный подвиг. Но, как очевидно из того, что рассказывается в «Речах Фафнира», это убийство потребовало физической силы, но не было связано с каким-либо риском, т. е. не потребовало силы духа: Сигурд убил дракона не в бою, а из засады, он вонзил свой знаменитый меч Грам в сердце дракона, спрятавшись в яме, вырытой там, где дракон должен был, ничего не подозревая, проползать на водопой. Убийство это не было ни местью за кого-либо, ни выполнением какого-либо другого долга. Его единственным мотивом было желание завладеть золотом, на котором лежал дракон. При этом убийство Фафнира сопровождалось предательством: после того как Сигурд убил дракона, он убил и его брата Регина, т. е. того, с кем он должен был поделить золото. Между тем — это Регин научил его, как убить дракона, и обеспечил успех предприятия, выковав Сигурду его необычайно острый меч.
В песнях рассказывается также, что Сигурд убил сыновей Хундинга и тем отомстил за своего отца, Сигмунда. Но, как известно, месть за отца была долгом, невыполнение которого было позором. Не случайно о выполнении этого долга в песнях сообщается только мельком («Пророчество Грипира», 9, и «Речи Регина», 26). Все остальное, что рассказывается о Сигурде в песнях, в еще меньшей степени свидетельствует о силе духа.
То, что он набрел на спящую валькирию (согласно некоторым песням она же — Брюнхильд), очевидно, просто дело случая. Тому, что он, сватаясь к Брюнхильд за Гуннара, своего побратима, и обменявшись с ним обличьями, проскакал через огненный вал, окружавший жилище Брюнхильд, он обязан, как следует из гл. 27 «Саги о Вельсунгах», своему коню Грани: после того как конь Гуннара не захотел прыгать через огонь, Сигурд уступил Гуннару своего коня, но под Гуннаром, т. е. не под своим хозяином, тот не захотел прыгать через огонь, а под Сигурдом прыгнул. Едва ли проявление силы духа и то, что во время трех ночей, проведенных у Брюнхильд, он не лишил девственности невесту своего побратима. Что же касается самой мены обличьями, то ведь по отношению к Брюнхильд она была просто обманом. Этот обман оказался роковым, потому что, показав. Гудрун, своей жене, обручальное кольцо, которое он получил от Брюнхильд после трех ночей, т. е. не удержавшись от того, чтобы похвастаться, Сигурд сам разоблачил обман и за свое хвастовство поплатился жизнью.
О том, как Сигурд женился на Гудрун, рассказывается только следующее: «Сигурду дали / казну и невесту — / юную Гудрун, / Гьюки дочь; / пиры и беседы / долгими были / у Гьюки сынов / и юного Сигурда» («Краткая песнь о Сигурде», 2). А о его чувствах к ней в песнях вообще ничего не говорится.
Что же касается любви Сигурда к Брюнхильд (с которой он, согласно сказанию, был обручен до того, как женился на Гудрун, но забыл об этом, выпив напиток забвения, который ему дала Гримхильд, мать Гудрун), то о ней говорится только в предсказании Грипира, т. е. только как о чем-то, предстоящем Сигурду в будущем («Лишит тебя счастья / ликом прекрасная / светлая дева, / что пестует Хеймир; / забросишь труды, / забудешь людей, / сна лишишься, / с ней не встречаясь», — «Пророчество Грипира», 29). Но в той же песни говорится дальше, что, женившись потом на Гудрун и вспомнив о своем обручении с Брюнхильд, Сигурд в противоположность Брюнхильд примирится со своей судьбой («Клятвы ты вспомнишь, / но будешь безмолвен, / с Гуд-рун станешь / счастливо жить: / а Брюнхильд замужество / горьким покажется, / она за обман / искать будет мести» (там же, 45). Ни в каких других песнях ничего не говорится о чувствах Сигурда по отношению к Брюнхильд. Правда, в гл. 29 «Саги о Вёльсунгах», где, возможно, пересказывается какая-то несохранившаяся песнь, приводится длинная беседа Сигурда с Брюнхильд. Но в этой беседе он говорит Брюнхильд только, что не прочь «лечь с ней в одну постель», но в то же время убеждает ее в том, что Гуннар, ее муж, тоже не плохой конунг, и уговаривает ее примириться со своей судьбой и не кончать с собой. Таким образом, как и подобает герою, силы чувства он не проявляет ни по отношению к Гудрун, ни по отношению к Брюнхильд.
Не проявляет он и силы духа в смерти. Как рассказывается в прозе после «Отрывка песни о Сигурде», «все говорят единогласно, что убийцы нарушили верность ему и напали на него лежащего и не готового к защите». С этим согласуется и то, что говорится об убийстве Сигурда в песнях: «Убит был Сигурд / к югу от Рейна» (там же, 5, 1—2), «Надвое Сигурда / мы разрубили» (там же, 7, 3—4) и «Легко согласился / поспешный в поступках: / Сигурду меч / в сердце вонзил» («Краткая песнь о Сигурде», 21). Правда, в той же песни говорится, что смертельно раненый Сигурд успел метнуть свой меч, рассекший убийцу надвое («Надвое был / рассечен убийца, / прочь голова / отлетела с плечами, / рухнули ноги, / назад завалились» (там же, 23). Но ведь это скорее проявление физической силы, чем силы духа.
В отношении Хельги Убийцы Хундинга, другого героя, который тоже прославляется в песнях как «лучший из конунгов» и т. п., еще очевиднее, что его превосходство над другими людьми было заложено в него с его рождения, а не приобретено им в результате какого-то необыкновенного подвига. В одной из песней о Хельги прямо так и говорится: «Ночь была в доме, / норны явились / судьбу предрекать / властителю юному: / судили, что он / будет прославлен, / лучшим из конунгов / прозван будет» («Первая песнь о Хельги Убийце Хундинга», 2). Его прозвище (Убийца Хундинга) свидетельствует о том, что убийство Хундинга — самый славный его подвиг. Но об этом убийстве в песнях рассказывается только вскользь («Вождь недолго / с войною медлил, / пятнадцать зим / исполнилось князю, / когда убил он Хундинга Храброго, / властителя многих / земель и людей» — там же, 10) или иносказательно («Вторая песнь о Хельги Убийце Хундинга», 8—11) и не сообщается, что в этом убийстве было героического и почему именно это убийство, а не многие другие, совершенные им, прославили его.
Так же как и смерть Сигурда, смерть Хельги не оказалась для него поводом для проявления бесстрашия перед лицом смерти, т. е. героической силы духа. В прозе после строфы 24 «Второй песни о Хельги Убийце Хундинга» говорится: «Даг встретил Хельги, своего зятя, у рощи, которая называется Фьётурлунд. Он пронзил Хельги копьем. Хельги пал». Не случайно о его смерти рассказывается только в прозе. Также и о смерти другого Хельги, героя «Поспи о Хельги сыне Хьёрварда» рассказывается только в прозе: «Там была великая битва, и в ней Хельги получил смертельную рану». Но этот Хельги все же успевает, умирая, завещать свою невесту своему брату: «Свава, невеста, / прошу я, не сетуй! / Если меня / послушаться хочешь — / Хедину ты / ложе постелишь, / конунга юного / будешь любить» («Песнь о Хельги сыне Хьёрварда», 41).
Есть, однако, в песнях «Эдды» и такие герои, для которых смерть — их героический подвиг: перед лицом смерти они проявляют презрение к ней, т. е. героическую силу духа.
Так, несмотря на то что Гудрун предупреждает своих братьев Гуннара и Хёгни о том, что Атли, ее муж, приглашает их к себе со злым умыслом («Песнь об Атли», 8, и «Речи Атли», 2—4) и жены Гуннара и Хёгни видят злые сны, предвещающие гибель их мужьям, и отговаривают их от поездки («Речи Атли». 9—28), Гуннар все же решает ехать: «Фьёрнир, вставай! / Пусть вкруговую / ковши золотые / пойдут по рукам! / Пусть волки наследье / отнимут v Нифлунгов — / серые звери, — / коль я останусь! / Пусть мирные хижины / станут добычей / белых медведей, / коль в путь я собрался; / похоже, что смерть / суждена нам скоро» («Речи Атли», 29). Очевидно, что Гуннара и Хёгни побуждает отправиться в поход, который сулит им смерть, не чувство долга по отношению к кому-то (месть за кого-то и т. п.) и не жадность (отправляясь к Атли, они, напротив, рискуют потерять то золото, которое досталось им после смерти Сигурда), а исключительно желание проявить свое презрение к смерти. Но вместе с тем очевидно, что проявлять свое презрение к смерти так (т. е. с современной точки зрения совершенно бессмысленно) осознавалось как долг героя.
Желание проявить свое презрение к смерти толкает Гуннара даже на то, чтобы просить его врагов вырезать сердце у его родного брата: «Пусть сердце Хёгни / в руке моей будет /, сердце кровавое / сына конунга, / острым ножом / из груди исторгнуто» («Песнь об Атли», 21). Дело в том, что Гуннар и Хёгни поклялись друг другу держать в тайне, где спрятано их золото, пока один из них знает, что другой жив. Когда у Хёгни вырезали сердце и показали Гуннару («Вождь рассмеялся — / страха но ведал он, — / когда грудь рассекли / дробящего шлемы / и сердце на блюде / подали Гуннару» — там же, 24) и Гуннар убедился в том, что это действительно сердце Хёгни («Гуннар сказал, / славный Нифлунг, / тут лежит сердце / смелого Хёгни, / это не сердце / трусливого Хьялли, / оно не дрожит, / лежа на блюде, / как не дрожало / и прежде, в груди его!» (там же, 25), он мог бы, спасая свою жизнь, выдать тайну, но он все-таки ее не выдает, проявляя тем самым свое презрение к смерти, и его бросают в змеиный ров: «Воины конунга / взяли живого, / в ров положили, / где ползали змеи; / в гневе один / Гуннар остался, / пальцами струн / на арфе касаясь; / струны звенели; / так должен смелый — / кольца дарящий — / добро защищать!» (там же, 31). Таким образом, чтобы получить возможность проявить презрение к смерти, Гуннар жертвует жизнью брата. Правда, он знает, что Хёгни не выдал бы тайны и, следовательно, все равно был бы убит.
Хамдир и Сёрли отправляются в поход против Ёрмунрекка, уступив подстрекательству Гудрун («Что вы сидите, / что спите беспечно? / Как могут смешить вас / беседы веселые? / Если Ёрмунрекк смел / сестру вашу бросить, / юную деву, / коням под копыта, / вороным и белым, / на дороге войны, / серым, объезженным / готским коням!» («Подстрекательство Гудрун», 2). Но они отправляются в поход явно не потому, что движимы желанием выполнить свой долг по отношению к сестре, но потому, что поставлена под сомнение их храбрость («Нет, вы не схожи / с Гуннаром смелым, / храбрость у вас / не та, что у Хёгни, / мести искать / за сестру вы должны бы, / быть вы подобны / братьям моим / иль духом крепки, / как гуннские конунги!» (там же, 3) и что, отправляясь в поход против Ёрмунрекка, они проявляют презрение к смерти, так как знают, что этот поход сулит им смерть: «Братьев оплакивай, / милых сынов, / родичей близких, / в битве погибших! / Обоих пас тоже / ты, Гудрун, оплачешь, / всадников смелых! — / К смерти мы близки» («Речи Хамдира», 10).
По дороге Хамдир и Сёрли поссорились с Эрпом, своим сводным братом, и убили его и тем самым «на треть у себя / отняли силу» (там же, 15, 5—6). Смысл этого убийства, очевидно, в том, что, убивая Эрпа, они увеличивают шансы своей гибели и тем самым проявляют свое презрение к смерти. В конце песни Хамдир говорит: «Голова бы [Ёрмунрекка] скатилась, / будь Эрп в живых, / смелый наш брат, / нами убитый» (там же, 28), т. е. будь Эрп в живых, они бы одолели Ёрмунрекка. Таким образом, в основе убийства Эрпа и просьбы Гуннара показать ему сердце Хёгни, вырезанное у того из груди, лежит одно и то же: желание проявить презрение к смерти, хотя бы такое проявление стоило жизни брата. Но Хамдир и Сёрли идут дальше Гуннара: Хёгни все равно был бы убит, между тем как Эрп жил бы, если бы они его не убили. Правда, по-видимому, Эрп был не их родной брат, а сводный — от иноплеменной наложницы, что, возможно, оправдывало Хамдира и Сёрли в глазах людей древнего общества.
В науке господствует представление, что в героической поэзии интерес к переживаниям должен быть чем-то более «поздним», чем интерес к событиям, другими словами, что героическая поэзия должна была развиваться от рассказа о последовательных событиях к рассказу о переживаниях, т. е. так называемым «героическим элегиям». И так как в героических элегиях всегда идет речь о переживаниях героини, а не героя (обычно основное в героической элегии — монолог героини, содержащий элегический обзор ее прошлого), то принято считать, что интерес к переживаниям героини должен был быть в героической поэзии чем-то сравнительно поздним.
Это представление, конечно, такая же филологическая иллюзия, как то, что героические песни «Эдды» — якобы тексты, сочиненные в разное время разными авторами и фиксированные с момента их сочинения, т. е. возникшие совершенно так же, как в наше время возникают письменные произведения. На самом деле, как обычно бывает в живой устной традиции, сочинение этих песен было не отчленено от их исполнения и тексты их были текучи и стали фиксированными только с момента их записи. Поэтому попытки проникнуть «за запись» этих произведений, отделить в них «позднее» от «древнего» и т. п. — это Сизифов труд. «Поздним» в героических песнях, как правило, оказывается то, что представлено в песнях, которые считаются «поздними», но «поздними» они считаются потому, что в них представлено это «позднее»!
Если бы развитие, предполагаемое представлением, о котором идет речь, действительно имело место, то оно, очевидно, должно было найти какое-то отражение в произведениях, которые в противоположность эддическим песням, действительно могут быть датированы. Однако ничего даже отдаленно похожего на такое развитие невозможно обнаружить в единственных произведениях, относящихся к эпохе с IX по XIII в., которые, как правило, могут быть совершенно точно датированы, а именно в произведениях скальдов, живших в эпоху с IX по XIII в., причем не только в хвалебных песнях, т. е. произведениях, в которых, естественно, может говориться только о подвигах прославляемых, а не об их переживаниях, но также в скальдических отдельных висах, т. е. произведениях, где, казалось бы, возрастание интереса к переживаниям отдельного человека, и в частности женщины, непременно должно было отразиться, если бы оно действительно имело место. А ведь эпоха, когда создавались известные нам скальдические стихи (IX—XIII вв.), это как раз та эпоха, на протяжении которой, как полагают те, кто верит в возможность датировки эддических песней, эти песни были сочинены!
Возрастание интереса к переживаниям героини не обнаруживается и при сравнении героических песней с их прозаическими пересказами, т. е. тем, что было заведомо более поздним, чем сами песни. Так, в «Саге о Вёльсунгах», произведении, которое представляет собой прозаический пересказ героических песней, содержащихся в основной рукописи «Эдды», по сравнению с этими песнями, как известно, усилилась внешняя обстановочность: появились пространные описания внешности, оружия, а также сражений. Что же касается песней или их пассажей, в которых выражаются переживания героинь, то они в этом пересказе либо транспонированы в диалоги, представляющие обмен мало выразительными репликами, либо, как вся «Первая песнь о Гудрун», монологи Гудрун во «Второй песни о Гудрун», и в «Подстрекательстве Гудрун» и монологи Брюнхильд в «Краткой песни о Сигурде» и «Поездке Брюнхильд в Хель», совсем опущены. Вместе с тем по сравнению с песнями в саге в ряде случаев психология героинь огрублена и трагический героизм их поведения затемнен. В «Саге о Тидреке», произведении, представляющем собой, как обычно считается, прозаический пересказ нижненемецких героических песней, это развитие зашло еще дальше. Брюнхильд здесь характеризуется только физической силой. Тот, кто сватается к ней, должен победить ее в бросании камня, прыжке и метании копья, а во время брачной ночи она оказывает сопротивление Гуннару, и Сигурд должен вторично прийти на помощь Гуннару, чтобы одолеть Брюнхильд и лишить ее девственности. Еще дальше затемнение трагического героизма героинь зашло в «Песни о Нибелунгах», стихотворном романе, в котором героические песни, послужившие его сюжетной канвой, едва прощупываются. Брюнхильд (т. е. Брюнхильд эддических песней) мстит здесь из чисто сословных побуждений, а Кримхильд (т. е. Гудрун эддических песней) — из личной ненависти и жадности и при этом попирает свой сестринский долг.
Песни, в которых в основном идет речь о героине, а не о герое, потому, как правило, героические элегии, т. е. представляют собой рассказ о переживаниях, что искони, с тех пор как стали возникать героические сказания, героя характеризовало совершение подвигов, требующих физической силы, т. е. воинских подвигов, воинских побед и т. н., тогда как героиню характеризовали проявления силы духа и силы чувства, что в конечном счете объясняется, конечно, чисто физиологическими при чинами — меньшей физической силой женщины и ее более трудной ролью в продолжении человеческого рода. Несомненно именно это моральное превосходство героинь над героями и было тем, что искони заставляло находить в женщинах нечто священное (сравни известные высказывания Тацита: «Ведь германцы считают, что в женщинах есть нечто священное и что им присущ пророческий дар, и они не оставляют без внимания подаваемые ими советы и не пренебрегают их прорицаниями».3 Но в таком случае очевидно, что раздвоение образа героини на человеческое и сверхчеловеческое (см. с. 153), другими словами — выделение в нем сверхчеловеческого, было попыткой, неосознанной, конечно, образно выразить то, что в женщинах искони представлялось сверхчеловеческим, священным, божественным.
Вместе с тем понятно, что пока в героической песни идет речь о герое, то возможен рассказ о последовательных событиях, например, об убийстве дракона, убийстве того, кто убил отца героя, сватовстве и т. д. Однако коль скоро речь заходит о героине, то неизбежен рассказ не о последовательных действиях, а о проявлениях силы духа или силы чувства, т. е. о переживаниях. Но во всяком рассказе о переживаниях неизбежно нарушение временной перспективы. Переживание не может быть локализовано в определенной точке на временной оси. Оно всегда как бы расплывается во времени. И если переживание, о котором рассказывается, подразумевает трагический героизм, то получается героическая элегия. По-видимому, в героических элегиях проявляется еще и восприятие времени, характерное для людей древнего общества: настоящее не было изолировано от прошедшего и будущего, прошлое и будущее казались не менее реальными, чем настоящее, чем и объясняется, в частности, важная роль, которую играли предсказания и вещие сны.4 Монологи героинь в героических песнях, как правило, содержат обзоры прошлого, и в ряде случаев в них говорится о будущих событиях, как уже совершившихся, причем подчас неясно — это будущее по сравнению с настоящим или по сравнению с каким-то моментом в прошлом. Такое будущее есть не только в героических элегиях. Так, оно есть в «Пророчестве Грипира». В этой песни будущее как бы уже существует не только для Грипира, который его предсказывает, но и для Сигурда, который сам дополняет предсказание, что обычно толкуется как промах, допущенный автором этой, как обычно считается, «самой поздней» из героических песней «Эдды». Но скорее это вовсе не промах, а проявление архаического восприятия времени.
Я боюсь, что читатель, привыкший находить в трудах литературоведов толкование идейного содержания анализируемого произведения, припишет мне такое толкование героических песней «Эдды»: авторы их якобы ставили своей целью доказать моральное превосходство женщины над мужчиной и тем самым развенчать героя мужчину. Между тем, как мне кажется, предполагать, что таков идейный замысел героических песней «Эдды», было бы абсурдно. Мало того, я считаю, что в древних героических песнях и не может быть ничего похожего на то, что принято называть «идейным замыслом» или «идейным содержанием». Зародышем того, что принято называть «идейным содержанием» произведения, можно было бы назвать разве что те встречающиеся кое-где в героических песнях вкрапления из изречений или поучений в разного рода мудрости, которые хотя формально и образуют одно целое с песнями, по содержанию, в сущности, совершенно независимы от них (таковы, например, строфы 19—24 в «Речах Регина», строфы 12—15 в «Речах Фафнира», строфы 22—37 в «Речах Сигрдривы»). Наличие таких вкраплений в песни нередко считается признаком того, что она «поздняя». Однако гораздо вероятнее обратное: наличие таких вкраплений и героической поэзии — черта архаическая, проявление того, что поэзия продолжает быть синкретической по своей функции, т. е. еще неотграниченной от того, что впоследствии выделилось в отрасли знания, совершенно независимые от поэзии.
Те, кто сочиняли или исполняли героические песни, не только не ставили своей целью доказать моральное превосходство женщины над мужчиной и тем самым развенчать героев мужчин, но, напротив, несомненно испытывали восхищение перед героями, которых они воспевали, и это их восхищение находило выражение в том ореоле, которым герои неизменно оказываются окруженными в песнях в силу приписываемых им качеств. Но качества эти (то, что герой славен, храбр, щедр и т. п.) — то самое, что скальды в своих хвалебных песнях приписывали любому конунгу, которого они прославляли. И не случайно герои эддических песней всегда конунги. Скальды, однако, хотя и называли в своих хвалебных песнях конунга, которого они прославляли, «храбрым», «щедрым», «знаменитым» и т. п., никогда, как известно, не приписывали ему того, чего он не совершил, т. е. оставались правдивыми. Подобно этому, хотя в героических песнях герои и превозносятся как «славные», «храбрые» и т. п., о них в то же время рассказывается то, что в сущности противоречит ореолу, которым они окружены в силу приписываемых им качеств, в частности, оказывается, что по силе духа, как и по силе чувства, герои уступают героиням и в меньшей степени движимы чувством долга.
Героическая поэзия не идеализация действительности, а ее художественное обобщение. Она — художественная правда, эпический реализм, а герои и героини в героической поэзии — не идеальные образы, а типы.
Эпический реализм — обобщение стихийное, неосознанное. Этим объясняется исключительная объективность героической поэзии и, в частности, возможность противоречия между тем ореолом, которым герой оказывается окруженным в ней, и тем, что рассказывается о нем в песнях.
Эпический реализм — это реализм примитивный, архаический: хотя героическая поэзия — художественное обобщение, т. е. художественный вымысел, она осознавалась как быль, как рассказ о том, что действительно произошло, а ее персонажи — как лица, которые действительно существовали. Возможность такого осознания вымысла обеспечивалась своего рода неосознанным подлогом: возникая как художественное обобщение, как тип, персонаж героической поэзии в то же время отождествлялся с конкретным, действительно существовавшим лицом. Этим объясняется то, что в героической поэзии обычно прощупывается своего рода историческая основа.5
Примечания
1. Стеблин-Каменский М.И. 1) Миф. Л., 1976, с. 75, 2) Историческая поэтика. Л., 1978, с. 154—155, 3) Древнескандинавская литература. М., 1979, с. 54—55.
2. Героические песни «Эдды» цитируются в переводе А.И. Корсуна, опубликованном в книгах: 1) Старшая Эдда, древнеисландские песни о богах и героях. Сер. «Литературные памятники». М.; Л., 1963; 2) Беовульф, Старшая Эдда, Песнь о Нибелунгах. Сер. «Библиотека всемирной литературы». М., 1975, с. 183—356; 3) Западноевропейский эпос. Л., 1977, с. 152—239. Первая цифра после названия обозначает строфу, вторая — строку. Оригинал цитируется по изданию: Edda, die Lieder des Codex Regius nebst verwandten Denkmälern, herausgegeben von Gustav Neckel, I. Text, vierte, umgearbeitete Auflage von Hans. Kuhn. Heidelberg, 1962.
3. Тацит Корнелий. Сочинения. Л., 1969, т. 1, с. 359 (сер. «Литературные памятники»).
4. Подробнее об этом восприятии времени см. с. 116.
5. Классическая работа об исторической основе героических песней «Эдды»: Heusler A. 1) Geschichtliches und mythisches in der Germanische Heldensage. — Sitzungsberichte der Preussischen Akademia der Wissenschaften, phil.-hist. Kl., 1909, S. 920—945. 2) Kleine Schriften. Berlin, 1969, II, S. 495—517.