«Плоды земли» — Нерхольм
I
Одна датчанка прислала Гамсуну небольшую книжку своих стихов с просьбой прочитать их. Она скромно просила извинить ее за такую вольность — никогда в жизни она не посылала своих книг знаменитым людям. Гамсун ответил:
- «Знаменитый? Если я и знаменит, то только тем, что меня много переводили. Я больше не интересуюсь всей этой чепухой. Выслушайте меня: ни Вы, ни я, да и вообще никто не должен видеть свою задачу в сочинительстве книг. Вы называете меня «писатель Гамсун». Я прожил уже почти шестьдесят лет, и мне не нужен этот титул, подходящий для дебютантов, — писатель, поэт. Если бы я не стал никем иным, кроме «писателя Гамсуна», мне бы следовало постараться кем-нибудь стать.
Ни Вы, ни я не должны жить сочинительством и пустотой, мы должны значить что-то как люди — должны жениться, растить детей, создать дом и жить на земле. Подумайте над этим. Я уже старый и знаю, о чем говорю, я написал книг тридцать, точно не помню, но у меня пятеро детей, и в этом мое счастье. Зачем людям эти книги? Без моих детей у меня не было бы права даже на могилу.
Давайте поменьше времени тратить на то, чтобы писать и сочинять книги. Пусть наша деятельность ограничивается домом, детьми, супругой или супругом. Подумайте над этим!»
В нескольких словах Гамсун высказал здесь точку зрения, к которой пришел задолго до конца войны, когда Норвегия, разбогатевшая на ценных бумагах, но с пришедшим в упадок сельским хозяйством, растерялась перед трагедией лежащей в руинах Европы и лишенного иллюзий поколения. Привязанность Гамсуна к земле была врожденной, это видно уже по его первым опубликованным произведениям. Но в «Плодах земли», вышедших осенью 1917 года, его глубокая и искренняя любовь к людям и к земле нашла свое выражение в монументальной художественной форме. Это было одновременно и его «предупреждение своему поколению», и классическая поэма, горячая, прозрачная и неотразимая. Поэма о счастливом рабстве человека, который трудится на земле, первое и последнее евангелие, единственное, дающее здоровье телу, делающее жизнь счастливой и память о человеке бессмертной.
- «Долгая, долгая тропинка через болота, уходящая в леса, кто протоптал ее? Мужчина, человек, который пришел сюда первый. До него здесь тропинки не было. Потом по слабому следу, оставленному на пустошах и болотах, прошли звери, и тропинка сделалась более явной, а спустя какое-то время о ней проведали лопари и стали пользоваться ею, когда переходили с горы на гору в поисках своих оленей. Так и пролегла тропа по этой бескрайней земле, которая не принадлежит никому, по этому бесхозяйному краю».
Так начинается роман «Плоды земли», робинзонада Кнута Гамсуна о первопоселенце Исааке, завладевшем этой бесхозяйной землей.
- «Утром его взгляду открывается лес и пастбища, он спускается по зеленому склону, далеко внизу блестит река, заяц одним махом перепрыгивает через реку. Человек одобрительно кивает, словно ему нравится, что река не шире заячьего прыжка. Неожиданно у него из-под ног выпархивает сидевшая на яйцах куропатка и гневно шипит на него, и человек снова кивает: здесь есть и зверь и птица, и это хорошо! Он идет среди брусники и черники, среди седмичника и низкорослого папоротника, кое-где он останавливается и ковыряет заступом землю — тут и плодородная почва, и болото, удобренное тысячелетними листопадами и сгнившими ветками. Человек кивает: здесь он поселится, да, так он и сделает, поселится именно здесь».
В этом месте Исаак и строит свою первую землянку, сюда судьба посылает ему Ингер, ставшую его женой и матерью его детей. Об Исааке из Селланро, его семье и других людях рассказывается в «Плодах земли»; и эти крестьяне, Исаак и Ингер, показаны без парадного лоска. Она — крупная темноглазая женщина, у нее добрые тяжелые, рабочие руки, но лицо ее изуродовано заячьей губой.
- «Правда, его жена произносила слова невнятно и постоянно отворачивала лицо от людей из-за своей заячьей губы, но жаловаться тут уж не приходилось. Не будь у нее этого изуродованного рта, она бы никогда не пришла к нему, ее заячья губа — это его удача. А сам он разве не имеет никаких изъянов? Жесткая борода и заросшее щетиной туловище, он походит на страшного водяного, что живет в водопаде и останавливает мельничные колеса. А чего стоит его лицо! Как будто в нем каждое мгновение может проснуться новый Варавва»1.
Любовь Гамсуна к природе гармонично переносится на описание благочестивого и простого существования обитателей Селланро. Здесь есть все, что нужно для жизни, о которой можно только мечтать. Здесь он опять возвращается в любимый Нурланн, от времени и расстояния воспоминания о нем подернулись патиной.
- «Им в Селланро повезло: каждую весну и осень они видели, как над пустошью тянулись караваны серых гусей, слышали у себя над головой их разговор, похожий на бред больного. Мир как будто замирал на мгновение, пока этот караван не скрывался из глаз. Но не охватывало ли тогда людей чувство слабости? Тяжело вздохнув, они возвращались к прерванной работе — ведь они только что услышали потусторонний зов.
В любое время их окружало великое чудо, зимой — звезды и часто — северное сияние, сполохи лизали небесный свод, у Господа Бога бушевал пожар. Изредка, не часто, не всегда, а лишь изредка, до них доносились раскаты грома. Особенно осенью, громовые раскаты торжественно прокатывались в темноте, пугая людей и животных. Скот на пастбище сбивался в кучу и замирал. Почему животные опускали головы? Ждали конца? А чего ждали люди на пашне, опуская головы под раскатами Грома?»
Исаак и Ингер живут среди дикой природы. У них есть и коровы и овцы, они строят дом, расчищают пашню, у них рождаются два сына. Исаак доволен, и Ингер тоже довольна.
- «О, эта Ингер, он любил ее, и она отвечала ему любовью, они оба были нетребовательны, они жили в век деревянных ложек, и им было хорошо. «Пора спать!» — говорили они. И засыпали. А утром просыпались навстречу новому дню, и опять их ждала обычная работа, и борьба и радость, как и бывает в жизни».
Неожиданно на них обрушивается несчастье. Ингер рожает дочь — у девочки, как и у матери, заячья губа, и Ингер убивает ребенка. Ее сажают в тюрьму, и Исаак остается один. Идут годы, край постепенно заселяется, и туда, где Исаак был первым земледельцем, приходит цивилизация. Она приносит с собой чувство тревоги, «прогресс», горные разработки, телеграф, дух предпринимательства. Возвращается из тюрьмы Ингер, но и она уже отравлена городом и многому научилась в тюрьме. Заячью губу ей зашили, и она приобрела вкус к плодам цивилизации. Дома, в Селланро, и на бескрайних плоскогорьях гармония уже нарушена, и мечта обратилась в дым. Лишь один Исаак непоколебим.
- «Земледелец, он не потерял головы. Он не считал, что этот воздух для него вреден, у него было довольно зрителей, если он хотел покрасоваться в новом платье, а в бриллиантах он не нуждался. Что же касается вина, то он знал о нем по библейскому рассказу о бракосочетании в Кане Галилейской. Сельский житель, он не страдал от отсутствия благ, сопутствующих цивилизации: искусство, газеты, роскошь, политика стоят лишь то, что люди за них платят, не больше. А вот плоды земли добываются любой ценой, ибо они — начало всему, единственный источник».
Но в «Плодах земли» Гамсун проповедует не только евангелие земли. Большая часть книги посвящена страстной борьбе против детоубийц и призывает к осторожности в этом вопросе. Добрая по природе, но темная и суеверная, Ингер получает суровое наказание и покорно, склонив голову, принимает его. С горькой иронией Гамсун описывает суд над девушкой Барбру, которая хладнокровно убила своего ребенка, но была судом оправдана. В «Плодах земли» Гамсун подводит итог дискуссии о детоубийцах: «Мы защищаем зверей и птиц, и странно было бы при этом не защищать новорожденных».
В «Плодах земли» тоже есть свой странник. Ленсман Гейсслер сам не может нигде пустить корни, но у него практичный ум, он даже игрок, для обитателей Селланро он добрый друг и советчик, и Гамсун говорит его устами:
- «Послушай меня, Сиверт: тебе следует быть довольным, у вас здесь есть все, чем жить и ради чего жить, все, во что нужно верить, вы кормитесь и кормите, вы на земле необходимы. Вы поддерживаете жизнь. Из рода в род вы передаете это своим потомкам, и, когда вы умрете, ваше дело продолжат потомки. Это и есть то, что называется вечной жизнью».
И Исаак, и его сын Сиверт, и две младшие дочери продолжают жить в «веке деревянных ложек». А вот Элесеус, второй сын, на это не способен, он уезжает, «прогресс» и предпринимательство терпят крах, к Ингер возвращается ее старое, доброе «я», и она снова становится работящей хозяйкой образцовой усадьбы Селланро.
Книга заканчивается описанием Исаака, первого поселенца на этой земле. Здесь звучит проникновенный голос самого Гамсуна — и над этой картиной сияет радуга:
- «Исаак идет и сеет, ни дать ни взять водяной, колода колодой. Одежда на нем собственного изготовления, шерсть от своих овец, сапоги из кожи своих коров и телят. Он сеет, набожно обнажив голову, макушка у него лысая, но вообще-то волосы еще очень густые и лицо предстает в ореоле волос и бороды. Вот он, Исаак, маркграф... Земледелец душой и телом, земледелец Милостью Божьей. Восставший из прошлого и глядящий в будущее, первый на земле хозяин, первый поселенец2, девятисотлетний хозяин — и тем не менее наш современник... Здесь ничего не растет? Здесь растет все — люди, животные, плоды. Исаак сеет. Вечернее солнце блестит на зерне, веером вылетающем из его руки и золотым дождем падающем на землю. Приходит Сиверт, он будет боронить, культивировать и боронить опять. Лес и горы смотрят на них, все здесь торжественно и величаво, во всем видна взаимосвязь и смысл».
II
Мой отец.
Мы приехали в Нерхольм осенью. За то короткое время, что мы жили в Ларвике, никто из нас не успел к нему привязаться, отцу там жилось трудно, и потому мы уехали оттуда с легким сердцем. Наша городская жизнь длилась не больше полутора лет.
Но первая встреча с Нерхольмом, который в моем воображении рисовался сказочно прекрасным, разочаровала меня. Дом был большой, белый и казался голым из-за высоких пустых окон. Он стоял посреди большого запущенного сада, обнесенного ветхим штакетником. Двор был завален ящиками, тюками, велосипедами, двумя телегами, под амбаром укрылось несколько взъерошенных куриц. Все это было имущество, которое еще не забрал прежний хозяин. И все это теперь поливал дождь.
Я хорошо помню наш первый обед в Нерхольме. Был пасмурный ноябрьский день. Мы устроились на ящиках с вещами в одной из пустых комнат и ели молочный суп, который мать с большим трудом сварила на неисправной плите. Брат и сестра капризничали и плакали, оттого что все кругом выглядело так неприглядно и в трубе завывал ветер. Иногда в комнату из печки вырывалось облако черного дыма с сажей. Мать не без оснований считала, что за двести тысяч крон мы могли бы получить немножко больше удобств. Отец же всячески поддерживал в нас бодрость духа. «Вот подождите!» — говорил он. И нам ничего не оставалось, как ждать.
Первую ночь в Нерхольме я спал плохо. Непривычно шумели в саду старые деревья, из-за сильного ветра весь дом был полон каких-то жутких звуков. Ветер свистел в щелястых стенах чердака. На одном из окон взвизгивали ржавые петли. Казалось, будто в доме собрались ночные привидения из сказок.
* * *
«Вот подождите!» — сказал отец. И нам в самом деле пришлось ждать. Не знаю, как мать выдержала первые три года в Нерхольме, ведь у нас не было ни воды, ни света. Все будет, говорил отец. И все появилось... через три года.
А пока приходилось носить воду из ручья и зимние вечера проводить при свете маленьких керосиновых ламп. Большие светлые лампы, которыми мы пользовались в Нурланне, остались там. Я помню, как мать говорила, что ей хочется обратно в Нурланн.
В эти «темные времена» наша детская казалась мне самой светлой комнатой в доме. Детская была устроена в так называемом зале на втором этаже. В ней было шесть окон, она была солнечная, светлая, и из нее открывался вид на Нерхольмскую бухту. Зимой посреди стола зажигалась самая яркая лампа, и по вечерам дети и взрослые собирались вокруг нее. Оглядываясь назад, я понимаю, что эти вечера были самым лучшим, самым безоблачным временем в моем детстве. У отца начался долгий счастливый период — он стал хозяином и земледельцем, и перед ним открылось огромное поле деятельности. Его переполняла радость и жажда работы, и он заражал всех своим настроением. Когда отец входил к нам в комнату, он сразу становился центром внимания. Я помню его счастливый смех, хитрый блеск в глазах, веселые проделки. Он не пропустил ни одного вечера, чтобы не прочитать нам перед сном сказку, если, конечно, был дома. Но он не ограничивался только сказками и рассказами. Он читал и перечитывал нам не только сказки Асбьернсена3 и Му4 или книги для мальчиков Габриеля Скотта5, он перечитал нам все детские книги, какие только можно было достать, и в конце концов матери пришлось самой сочинять рассказы, чтобы читать нам вслух. Собранные потом вместе, они составили четыре книги.
Отец целиком отдавался этому вечернему общению с нами. Он читал так, что мы то плакали, то от восторга кидали в потолок подушки. Иногда он рассказывал нам о своем детстве в Нурланне, о животных и людях, об их усадьбе, о том, как они работали и играли, об их вере и суевериях. Но он никогда не рассказывал нам ничего грустного. Если он и рассказывал о своей трудной жизни у дяди, то непременно придумывал этой истории забавный конец, чтобы поднять нам настроение. Иногда он смотрел на нас с серьезной улыбкой и говорил: «Я рад, дети, что у вас есть хороший дом».
* * *
Когда отец вдруг поселился в Эйде — этом спокойном округе, где жили в основном пиетисты6, — его жители заняли выжидательную позицию. Одни читали кое-какие книги отца и возмущались ими. Другие просто наслушались сплетен об этом безбожном писателе. Так или иначе, но прошло довольно много времени, прежде чем мы ближе познакомились с местными жителями.
Наконец однажды два самых влиятельных в местных кругах человека появились в нашей гостиной, чтобы поздравить отца с приездом. Два очень серьезных бородатых господина в темных костюмах. Один из них выразил надежду на доброе соседство. Кроме того, он надеялся, что дети Гамсуна каждую неделю станут посещать воскресную школу, занятия которой проводились в помещении местной школы. Отец заметил, что нам это, конечно, не повредило бы, и прибавил с улыбкой, что и ему самому, наверно, тоже следовало бы посещать эти занятия. Оба господина очень серьезно возразили, что воскресная школа рассчитана только на детей, но что раз в две недели, не реже, там же проводятся занятия одновременно для детей и для взрослых.
Мне они оба показались добрыми и приветливыми. У одного было что-то неладно с глазами, время от времени он их закатывал так, что были видны только белки. После обеда мы все вместе пили кофе, и тут произошел конфуз: отец по рассеянности предложил им после кофе выпить пива. Вскоре они откланялись.
В воскресной школе не было ничего интересного. Для нас, детей, она не имела никакого воспитательного значения. Там пели псалмы, читали проповеди или рассказы религиозного содержания, как правило «о маленькой девочке и ее больной маме». Слушая все это, я вспоминал, как читает нам вслух отец, и его чтение казалось мне куда более интересным. Зато в этой воскресной школе мы встретились с другими детьми и таким образом приобрели новых товарищей.
Мало-помалу и мои родители тоже обзавелись знакомствами в Гримстаде, который находился в восьми километрах от Нерхольма и куда мы ездили на лошади за покупками. Из тех времен я лучше всего помню одну очень старую даму, она иногда приезжала к нам, а мы в свою очередь навещали ее. Это была аптекарша, фру Арнцен, она принадлежала к «лучшим кругам города». Имени ее я не знал. Красивый дом, где она жила и где помещалась аптека, стоит до сих пор.
В связи с первой детской книгой, написанной моей матерью, я вспомнил, как однажды фру Арнцен сказала с улыбкой, что в детстве она сидела на коленях у X. К. Андерсена и он рассказывал ей одну из своих сказок.
Уже сегодня, будучи сам отцом и дедом, я много думаю над тем, как благодаря традиционному устному рассказу далекое прошлое становится близким. Старая фру Арнцен рассказала свою историю моей матери, мать — мне. Родившись сто пятьдесят лет назад, эта история шла своим путем от поколения к поколению и дошла до моего младшего внука. Рассказывают истории люди, а не книги.
Что касается отца, то я ни минуты не сомневаюсь, что его воображение питала традиция устных рассказов, бытовавшая у них в Хамарее. То же можно сказать и о моей матери. Не целенаправленное руководство школы, а именно рассказы И жизненный опыт родителей сыграли главную роль в воспитании, которое мы получили в раннем детстве. Отец часто вступал в противоречие с общепринятыми представлениями, в том числе и с обычным школьным преподаванием. С точки зрения примерных обывателей, живших в этом маленьком городке Южной Норвегии, отец вряд ли годился на роль нравственного поводыря. Для этого он слишком часто занимал непопулярную позицию и писал книги, безбожные по своему содержанию. Но жизнь показала, что он почти всегда оказывался прав, мы учились на этом и понимали, что отцу следует верить. Он опирался на свою интуицию, и в отношениях с нами, детьми, им всегда руководила доброта, в которой мы не сомневались.
Конечно, порой он мог и вспылить, и даже громко браниться, не обращая ни на кого внимания, — то объяснялось нервным напряжением, которое он всегда испытывал во время работы, — но мы знали, что это быстро пройдет. Его девиз был прост и справедлив: будь добр к тем, кто меньше тебя, и к тем, кто добр к тебе. Никогда не давай спуску тем, кто досаждает тебе. Помню, он однажды показал мне письмо от человека, который просил оказать ему денежную помощь. Отец сказал: «Я объясню тебе, почему я не хочу помочь этому человеку. Очень давно, не меньше сорока лет назад, я попросил его помочь мне, я был тогда в безвыходном положении, а этот человек имел возможность оказать мне помощь. Он сказал мне «нет». А теперь «нет» говорю я. И я не стану объяснять ему причину моего отказа, хотя он, конечно, не помнит того, что случилось в тот раз».
Отцу было трудно забыть свою тяжелую молодость, когда он, не находя понимания, вел жестокую борьбу за существование и сам порой бывал вынужден прибегать к жестокости. Он не забыл ни тех, кто хоть немного помогал ему тогда, ни тех, кто поворачивался к нему спиной.
Бывало, он получал послания, которые трогали его до глубины души. Но не всякий раз он отправлял в ответ заказные письма, запечатанные сургучом. Коллегам по ремеслу и старым друзьям он помогал всегда, это разумелось само собой.
Неразрывная связь отца с природой, его светлое, смиренное, но неизменно личное отношение к любой мелочи бытия вдохновляло и нас, детей, определяло наше развитие. В своей обыденной речи он часто повторял слова: «Храни тебя Господь!» Он произносил эти слова не потому, что они случайно попались ему на язык, и не потому, что привык слышать их в детстве. Нет, он вкладывал в них глубокое религиозное чувство, сознание своего смирения, и вместе с тем эти библейские слова много значили для него как художника слова.
Я помню тихие вечера в Нерхольме, мы уже лежим в постелях, отец прочел нам сказку, и с четырех детских кроваток звучат слова вечерней молитвы. Отец с улыбкой слушает нас и говорит наконец: «Как это красиво, дети!» Я помню его доброе спокойствие, помню, как мы разжимаем его большую ладонь и находим в ней кулек с конфетами, как в дверях он оборачивается и желает нам покойной ночи.
Я касаюсь здесь воспоминаний моего счастливого детства, все они связаны с моими родителями. И прежде всего — с ним, потому что эта книга рассказывает о нем.
* * *
Усадьба отнимала у отца слишком много времени и сил. Он понимал, что усадьба подходит ему, но она была в плачевном состоянии, и это только подогревало его планы по возделыванию земли и расчистке пашни. С утра до вечера он постоянно находился в работе. Он не торопил события. Его любимая поговорка была «festina lente» — «поспешай медленно». Он работал вдумчиво и основательно. Прежде всего надо было наладить хозяйство. Он послал за моим двоюродным братом Оттаром. Оттар и Хильда, наша служанка в Хамарее, которые только что поженились, приехали к нам из Нурланна. Оттару было предложено место управляющего, и отец тут же начал строить для него дом.
Мы все радовались встрече с Оттаром. Мне он казался таким красивым, веселым, с ним было так интересно разговаривать. Мы с ним освежили наши воспоминания, и он рассказал мне много о Хамарее, что я еще помнил. Вообще, благодаря рассказам отца и моему воображению Нурланн представлялся мне в детстве дивным, сказочным местом, где я когда-то жил и куда мечтал вернуться.
Жена Оттара, Хильда, была намного старше его. В Нурланне принято, чтобы жена была старше мужа. Хильда рассуждала разумно: кто будет меня кормить, когда я стану старой и слабой, если муж будет старше меня и у него тоже уже не будет сил работать? Оттар был полностью с ней согласен. Он вообще отличался добродушием, и они с отцом хорошо ладили друг с другом. Работы в Нерхольме было непочатый край, и Оттар понимал с полуслова, почему отец говорит, что надо делать так или так, но только не этак.
На Хильду был возложен хлев, тут у отца было два основных требования: нужно тщательно убирать в стойлах и ласково обращаться с животными. К этому Хильда привыкла еще в Нурланне. Из-за царившей там бедности, скудных пастбищ и длинной зимы нурланнские крестьяне редко держали больше двух коров. Но зато нурланнцы очень любят своих животных, говорила мне Хильда, она сама всегда разговаривала с коровами, убирая у них. Я помогал ей носить сено и чистить стойла. Мне нравился запах коров, я любил слушать, как журчит молоко, падая в подойник. Мне было приятно, когда новорожденные телята сосали мои пальцы, и для меня не было лучшего аромата, чем аромат свежего сена, сложенного на сеновале.
Отец часто заходил в хлев проведать животных. Он по очереди осматривал всех коров, спрашивал, сколько каждая из них дает молока, какая должна телиться весной, а какая — осенью. Однажды он куда-то уехал и купил еще пять коров. Я помню, что, когда он вышел к обеду, лицо у него было огорченное.
— Коровы-то хорошие, — сказал он, — за исключением двух, которых я не взял. Но, Боже мой, как безобразно с ними там обращались! Они такие худые и у них такие длинные копыта! Придется съездить в Гримстад и купить ножницы для подрезания копыт.
Несколько дней подряд отец сидел в хлеву и подрезал коровам копыта, кстати, он обнаружил, что и у наших коров копыта тоже чересчур длинные. Он был возмущен, что такое могло произойти и на нашей усадьбе, и, пока он подрезал копыта у коров, хлев сотрясался от их мычания. Закончив эту работу, отец вздохнул с облегчением. Но его продолжала мучить одна мысль:
— Все-таки нужно было купить и тех двух коров, хоть они никуда и не годились, — сказал он. — Видит Бог, их нужно было купить! По крайней мере я бы подрезал им копыта. С ними там так плохо обращаются...
Отец нежно заботился обо всех животных. Стоило кому-нибудь из детей резко обойтись с каким-либо животным, тут же появлялся отец и делал внушение. Он оберегал и диких уток на болоте, и птиц, и зверей в лесу, и каждое живое существо на усадьбе.
* * *
Когда хозяйство было уже налажено, отцу предстояло привести в порядок жилой дом. Он сам делал чертежи для перестройки. Рисовал эскизы оконных рам, дверных косяков, профили планок и колонн. Насколько возможно, все должно было быть выдержано в стиле простого ампира. Он неутомимо объяснял строителям и столярам, как и что следует делать, и, если что-то не отвечало его желанию, заставлял переделывать. Нельзя сказать, чтобы отец пытался сэкономить на перестройке — дом получился очень солидный и в конце концов такой, как хотелось отцу.
Позже деревянный штакетник вокруг сада сняли. Его место заняла высокая чугунная ограда, эскиз которой отец рисовал сам. Старые и гнилые деревья в саду срубили, сделали перепланировку, расширили территорию и посадили много новых кустов и деревьев. Вдоль ограды, частично выходившей на шоссе, было посажено много декоративных кустов для того, чтобы защитить нас от пыли, поднимаемой проезжающими мимо машинами, а также от любопытных глаз останавливающихся автомобилистов. Вообще, отец все годы досадовал на то, что жилой дом построен чересчур близко к дороге. По его мнению, это был единственный крупный недостаток усадьбы.
III
В 1917 году, когда вышли в свет «Плоды земли»7, Гамсун был уже всемирно известен. О нем часто говорилось как о писателе, достойном Нобелевской премии, однако большинство членов Нобелевского комитета не видели в творчестве Гамсуна четко выраженного идеалистического направления, которого непременно требовал учредитель премии, что и мешало Шведской Академии присудить Гамсуну эту высшую литературную награду. Альберт Энгстрем уже давно добивался, чтобы Гамсун получил Нобелевскую премию, так же, как и влиятельный друг Гамсуна Харри Фетт8. Но все было напрасно.
С выходом «Плодов земли» имя Гамсуна снова облетело весь мир. Он получал слова благодарности и письма из всех уголков земного шара. Максим Горький писал ему: «Сейчас в Европе Вы — величайший художник, равного Вам нет ни в одной стране». Гамсун от всего сердца поблагодарил этого русского писателя, к которому относился с искренним уважением. Но больше всего его обрадовало письмо от Эллен Кей9, которая не только ввела в обиход лозунг «Столетие ребенка», но и всю свою жизнь, пока не утратила ясность рассудка, трудилась на благо этой прекрасной цели. После выхода «Плодов земли» о Гамсуне снова заговорили как о кандидате на Нобелевскую премию, и на этот раз в Стокгольме уже не было прежних разногласий.
Однажды ноябрьским утром 1920 года Гамсун получил телеграмму от шведского консула в Христиании:
- «По поручению секретариата Шведской Академии имею честь сообщить, что Вам присуждена Нобелевская премия по литературе. Прошу Вас принять мои горячие поздравления в связи с этой заслуженной наградой».
Сияя от радости, Мария сообщила мужу эту необыкновенную новость, реакция Гамсуна была типичной. Он завтракал. Не отрывая глаз от тарелки и от стакана с горячим молоком, он сказал:
— Но это ничего для нас не меняет!
Человек посторонний непременно подумал бы: к чему эта поза? Ведь он, безусловно, счастлив и горд, почему же он это скрывает?
Мария на секунду растерялась, потом сказала:
— Но ведь это такая честь, Кнут! Неужели ты не рад?
Кнут Гамсун наконец поднял глаза, и его короткий ответ звучал почти горько:
— А тебе не кажется, что моя старость уже сама по себе достаточная честь?
Мария тихонько вышла из столовой, она-то понимала, что сейчас творится в душе ее мужа. Впоследствии в Стокгольме он сдержанно, с чувством глубокого достоинства выразит эту мысль в своей благодарственной речи.
Конечно, он был очень взволнован, но все произошло так неожиданно. Он писал:
- «До востребования, Лиллесанн,
24 ноября 1920.
Дорогой Альберт Энгстрем, повелитель Грисслехамна, «Стрикса»10 и Шергордена!
Будь я таким, как в прежние дни, я написал бы тебе длинное письмо, безумное и счастливое, но, честно говоря, я несколько ошеломлен этим великим событием, целый день сижу, качаю головой и чувствую себя идиотом. Эти телеграммы и письма со всех концов лишают меня последних остатков разума. Моя жена, которой много лет приходилось отвечать за меня на письма, сбежала на неделю в Христианию в обществе одной дамы, тем не менее я воспринимаю ее поступок как своего рода измену, потому что именно в это время я превратился в идиота и не могу без нее обойтись.
Милый Энгстрем, ты писал мне из Парижа, что в Швеции у меня есть друзья. Я и сам знал, что у меня там есть несколько старых друзей, но чтобы у этих добрых друзей хватило сил повлиять на целую Академию — это мне кажется просто чудом! До сих пор не могу этого осознать. Должен сказать, что я никогда ни одной минуты не думал о получении Нобелевской премии. Один знакомый из Христиании писал мне три года назад, что он напоминал там обо мне, мне это показалось таким смешным, что я ответил ему как дурак. А теперь я знаю, что сам Карлфельдт11 предложил меня на эту премию. Ты писал из Парижа, что говорил с ним обо мне, значит, вы вместе сговорились и все устроили. Но как вам удалось внушить эту мысль всей Академии, для меня до сих пор остается загадкой12. Ведь нет никакого сомнения, что у Академии были и другие, не менее достойные кандидаты. На самом деле премия, которую дали мне, — это премия Карлфельдта, но только он от нее отказался. Не знаю, как мне благодарить вас всех. А Карлфельдт! Он написал мне такое доброе и милое письмо, прислал телеграмму, и все это после того, как ему пришлось прочитать все мои глупые книги. Чем я могу отплатить за это? Я написал Карлфельдту идиотское, бестолковое письмо и, мало того, попросил его раздобыть мне фрак, необходимый для этой церемонии. Ради Бога, попроси Карлфельдта извинить мою нескромность, будь так добр. Я хочу приехать в Стокгольм за несколько дней до 10 декабря, чтобы сшить там фрак. Как думаешь, это возможно? Лет тридцать с небольшим назад один портной в Христиании сшил мне фрак, я был в нем на свадьбе этого же портного, но с тех пор ни разу не надевал его, так что фрак вообще-то новый, но, может, он уже очень устарел.
Ну вот, почтальон уходит, и я не могу больше писать. Самое приятное в письме Карлфельдта — его обещание, что ты и он сам будете опекать меня в Стокгольме. Господи, как я благодарен вам за это! Главное, что я буду избавлен от журналистов и от необходимости что-то говорить, а ведь раньше я счел бы это большой честью и был бы счастлив.
Прости за такие каракули!
Большое спасибо за все!
Твой Кнут Гамсун.
Если возможно, мы с женой очень хотели бы, чтобы вы с доктором Карлфельдтом приехали к нам на Рождество».
Теперь Гамсуну шли письма и телеграммы со всего света. Он утонул в этом потоке и предоставил Марии отвечать на них. Сам же телеграфировал в Стокгольм Альберту Энгстрему и спросил, обязательно ли ему самому присутствовать на церемонии вручения. Ответ был категорический: да, обязательно, и теперь Гамсун хотел узнать, какой костюм необходим для торжественной церемонии. Энгстрем коротко и вразумительно объяснил все, что нужно, и Гамсун постепенно смирился с неизбежным.
Кнут Гамсун с женой прибыли в Стокгольм на «коронацию скальда» и были сердечно встречены Альбертом Энгстремом и секретарем Шведской Академии поэтом Эриком Акселем Карлфельдтом13. Они оба очень старались, чтобы пребывание Гамсуна в Стокгольме было приятным и легким, и потому даже самый ответственный день принес Гамсуну радость и удовольствие.
«Не буду даже пытаться описать это торжественное событие, — напишет потом Мария Гамсун, — мои глаза были прикованы только к одному человеку. Но ведь эта церемония происходит одинаково каждый год. Представители духовной элиты, члены королевской семьи, праздничная атмосфера, цветы, музыка, речи. Лауреаты сидели на возвышении позади кафедры. Перед кафедрой расположились принц Карл, принцесса Ингеборг и принцесса Мэрта. Жены лауреатов тоже находились поблизости. Через пропасть, отделяющую его, сидевшего там, от меня, сидевшей здесь, я со страхом пыталась читать по его лицу. Но оно не выражало ни одного из тех противоречивых чувств, которые должны были владеть им в эту минуту. Словно вовсе не он сидел там на подиуме, переживая самое неповторимое мгновение своей жизни, словно не он испытывал робость от устремленных на него глаз, словно не его нервы были натянуты как струна. Мне даже в голову не пришло, что стоило бы обратить внимание на то, что происходит вокруг. Я испытала огромное облегчение, когда долгая речь о «Плодах земли» наконец была закончена и он мог спуститься с подиума, чтобы принять диплом...»
На праздничном банкете дамой Гамсуна за столом была Сельма Лагерлеф. Он первый раз встретил «эту старую деву», чье творчество не всегда вызывало его восхищение, но теперь, при встрече, ее красота и величественность произвели на него сильное впечатление. Они и после этой встречи не стали ближе друг другу, но долгие годы обменивались письмами с уверениями во взаимном уважении.
На банкете Гамсун произнес благодарственную речь. Он говорил в свойственной ему манере — свободно, без бумажки, не подыскивая мучительно нужные слова. Он по-прежнему оставался блестящим оратором, но в этот день говорил мягче обычного и, конечно, был сильно взволнован необычайностью этого торжества:
- «Многоуважаемые дамы и господа!
Даже не знаю, чем мне ответить на вашу сердечность! Вы вознесли меня до небес, и я потерял почву под ногами, и весь зал парит вместе со мной. Не так приятно быть сейчас на моем месте: я купаюсь сегодня в почестях и богатстве, но последние приветствия оказались той волной, которая заставила меня покачнуться.
Мне пошло на пользу, что когда-то давно, в дни моей молодости, мне уже случалось переживать такую качку. И потому мне хочется сказать: все случавшееся с нами в жизни рано или поздно идет нам на пользу.
Я буду осторожен и не стану поучать столь избранное общество, особенно после того, как Большая Наука сказала свое слово. От имени моей страны я благодарю Академию и Швецию за оказанную мне честь, что касается меня самого, то я склоняю голову под бременем этой высокой награды. И горжусь тем, что Академия сочла мою шею способной выдержать эту ношу.
Я пишу свои книги, как велит мне мой скромный разум, но я всегда учился у всех, в том числе и у современной шведской лирики. И если теперь я кое-чего достиг в литературе, мне бы хотелось углубить это, я имею в виду последнюю речь. Но боюсь, как бы с моей стороны это не ограничилось внешним блеском и пустыми словами, лишенными искреннего чувства. Мне уже недостает молодости и сил.
Больше всего мне хотелось бы сейчас при этих свечах и в присутствии столь блистательного общества одарить каждого из вас цветами, стихами и подарками, снова стать молодым, подняться на гребень волны. Вот такое желание возникло у меня в связи с этим знаменательным событием, в последний раз в жизни. Но я уже не осмелюсь на это, дабы не превратиться в карикатуру. Сегодня в Стокгольме я купаюсь в почестях и богатстве, это так, но у меня нет единственного и самого главного — молодости. Нет среди нас никого, кто был бы уже настолько стар, чтобы не помнить свою молодость. Нам, старикам, пристало освобождать место молодым, и мы сделаем это с честью.
Независимо от того, что я должен сделать, — я этого не знаю, независимо от того, что наиболее уместно, — я этого не знаю, я поднимаю свой бокал за молодежь Швеции, за всю молодежь, за все молодое в жизни!»
Просто и ясно Гамсун высказал свое мнение о старых людях, в данном случае о себе самом. Но присутствующие были не склонны понять его слова буквально. Мария рассказывает, что ее кавалер по столу, шведский дипломат, был растроган до слез. И никто не подозревал, что, наверное, лишь одна короткая телеграмма дала Гамсуну силы выступить на банкете и принять Нобелевскую премию. Телеграмму он получил в тот день, когда стало известно о присуждении ему премии:
- «Союз писателей шлет свои поздравления и благодарит что ты еще раз прославил Норвегию
Юхан Бойер».
Гамсун благодарил не за оказанную ему честь. А за честь, оказанную его родине. Но впоследствии об этом забудут.
IV
В ту же осень, когда Гамсуну присудили Нобелевскую премию за «Плоды земли», он выпустил новую книгу, которая на фоне восторга, вызванного его гимном земле, произвела почти шоковое впечатление. Это был роман «Женщины у колодца». Если роман «Плоды земли» воздействовал на людей положительно, показывал, как жить, то в новой книге Гамсун как будто перевернул все с ног на голову. «Женщины у колодца» — одна из самых смешных книг Гамсуна, хотя она и не лишена крупицы горечи, но в ней нет, как в «Плодах земли», непосредственного обращения к роду человеческому, попавшему в бедственное положение.
В маленьком прибрежном городке люди заняты только своими делами. «Их пути часто пересекаются, они отталкивают друг друга в сторону, а иногда и накидываются друг на друга...» В центре повествования — убогий Оливер Андерсен. Он был обычным молодым матросом, но судьбе было угодно в один миг превратить его в калеку — он упал с мачты, и гик, попавший ему между ног, сделал его кастратом. Кастрат Оливер — жирный, туповатый, злобный и хитрый. Жена Оливера рожает детей не от него, но он умеет извлекать пользу даже из этого. Отвращение Гамсуна ко всему патологическому, неестественному, безобразному нашло свое отражение в описании Оливера, который, чем дальше, тем очевиднее, выступает как символ нашего времени, «...его разговоры, ложь, бахвальство, голос, становившийся все более женским, мутные голубоватые глаза, вечно влажные губы. С каждым годом Оливер разрушался все больше и больше, и только его аппетит оставался прежним». Еще в 1890 году в небольшом повествовании «Из жизни провинциального городка» Гамсун наметил и тип такого героя, каким был Оливер, и тягостную, нездоровую атмосферу маленького городка, где все живут сплетнями, — люди какими были, такими и остались.
Положительный герой новой книги Гамсуна — молодой человек по имени Авель. В противоположность своему бесхарактерному, образованному брату Франку, который закончил гимназию и стал филологом, он натура чувствительная, но здоровая и близкая к природе. Описание жизни Авеля с детских лет и до того, как он становится взрослым, человеком, занятым практической деятельностью, — новая вершина гамсуновской прозы. Философствующие почтмейстер и кузнец Карлсен — люди честные, но сломленные жизнью, и они стары. В этой горькой, но полной юмора книге надежда и вера связаны с Авелем.
Мы ничего не замечали по отцу и не видели каких-либо признаков разочарования из-за холодного приема, оказанного «Женщинам у колодца». Но неуязвимых писателей не бывает. Я вспоминаю один небольшой разговор, который состоялся у меня с отцом много лет спустя, когда он работал над «Бродягами». Он работал в «своем доме» и просматривал свои старые книги — надо сказать, делал он это очень редко, — чтобы найти каких-то героев или ситуации, которые можно было бы использовать, потому что работа у него застопорилась.
— Ты читал «Женщин у колодца»? — спросил он у меня.
— Конечно.
Мнением моим он не поинтересовался. Только сказал:
— Вообще-то это очень смешная книга.
Так он ответил на критику десять лет спустя.
* * *
Когда вышли «Женщины у колодца», Гамсуну было уже за шестьдесят. По его собственным меркам, он давно вступил в седую старость. Но он не утратил своих духовных сил, и, хотя нередко чувствовал себя усталым и, как он сам говорил, дряхлым стариком, он стискивал зубы и терпел. В одной анкете ему был задан вопрос: «Что для Вас самое плохое?» Он ответил: «Смерть. Я бы спокойно умер, если бы это было добровольно, а не вынужденно!»
Мысли о смерти сильно занимали его во время этой новой депрессии, возникшей из-за того, что он оказался между своими теориями, с одной стороны, и необыкновенной жаждой жизни — с другой. В 1919 году умерла его мать. Он глубоко скорбел о ней. Психоаналитики выступали с весьма натянутыми рассуждениями об «Эдиповом комплексе» Гамсуна, опираясь на образ царицы Тамары и на материнские образы в его последних книгах. Пусть это останется на их совести. Куда проще и естественней констатировать, что Гамсун любил свою мать, как любит каждый хороший сын, и, вспоминая о ней восторженно, видел в ней идеал скромной и непритязательной хозяйки дома, соответствовавший его понятиям о людях и счастье. Притихший, он бродил по усадьбе, был спокоен и приветлив с женой и детьми, но все видели, что он очень подавлен — с уходом матери его мысли о смерти получили новую пищу. В своей следующей книге, которая вышла в 1923 году и называлась «Последняя глава», он возвращается к этим мыслям. Атмосфера «Последней главы» совсем иная, чем в «Женщинах у колодца». Улыбка, горькая, презрительная, вызывающая, но все-таки улыбка, редко мелькает между строчками этого романа. Однако эти произведения близки друг другу своей горькой иронией над суетой человеческого пребывания на земле, а также тем, что оба они призывают к жизни тех, кто готов протянуть ей руку.
Действие происходит уже не в маленьком прибрежном городке, а в высокогорном санатории, в небольшом, замкнутом обществе, где люди живут, мучаются, сплетничают, интригуют и умирают, так же как в обычном городе. Внимание Гамсуна направлено на это общество, он рассматривает его обитателей сквозь увеличительное стекло, ведь все здесь находятся у последней черты, живут на грани смерти, которая станет последней главой их жизни.
Проводят некоторую параллель между этим романом Кнута Гамсуна и романом Томаса Манна «Волшебная гора», вышедшим в 1924 году, то есть спустя год. Однако сходство между этими романами ограничивается тем, что в них описана одна и та же среда и действие происходит в горных санаториях.
- «С веревкой на шее нас влечет к гибели, и мы идем добровольно, вопреки собственной выгоде. Мы что-то слышали о том, будто наше существование подчинено некоему плану, но никогда не видели и не ощущали его. Я не знаю, что самое правильное, ведь многие даже очень умные люди относятся к жизни серьезно. А мы все идем, все идем. Нас влечет безостановочно, и то, что возраст и время еще не успели в нас уничтожить, все равно изменяется до неузнаваемости. Мы все идем и идем, проходит день, потом ночь, и вот на рассвете следующего утра наступает наш час и нас настигает смерть, настигает в самом противном смысле этого слова. Таков роман, который пишет жизнь, и смерть — это его последняя глава. И все это непостижимо.
По сути своей мы — запал, который лежал и ждал искры, а после взрыва мы уже лежим тихо, мы — тише самой тишины, мы — мертвы».
Главная героиня «Последней главы» — фрекен Жюли д'Эспар. Это обычная городская конторская служащая, издерганная своими взаимоотношениями с коллегами и спортсменами, «этой кудрявой новой Норвегией, интересующейся только гимнастическими брусьями и прыжками в высоту», она не уверена в себе, примитивна в своих чувствах, но зато говорит по-французски. Новая фрекен Торсен! Фрекен д'Эспар тоже немного заблудилась в жизни, Гамсун питает слабость к этому типу женщин, которые, конечно, являются продуктом своего времени, однако в них заложены хорошие природные данные. Гамсун спасает ее; и ее он тоже спасает.
Каким образом?
Гамсун не может, как Достоевский, утешать ближних христианским учением. Он не проповедует, как Карл Маркс, что спасение человечества в социализме. И он не видит, как пророки материализма, разгадки жизни в материи и ее движении. Если у Гамсуна и есть «мировоззрение», он разделяет его не с большинством, а с теми, кто благодаря природе способен духовно воссоединиться с ней, кто, возвращаясь к ней, черпает жизнетворные силы.
Если у Гамсуна и есть «идеология», так это евангелие от земли и труда. Земля — божественная почва для человека, труд на земле приносит роду здоровье, чистоту, счастье; сам труд — великий моральный фактор, истинное благородство.
Да, Гамсун спасает Жюли д'Эспар. В конце концов она выбирает крестьянина Даниеля, человека здорового и неиспорченного. Даниель убивает ее соблазнителя, убивает его в состоянии аффекта, защищая от него свое счастье и свою семью. И пока Даниель отбывает наказание, Жюли д'Эспар со своим ребенком ждет его, довольная своим жребием и предстоящим ей будущим.
Но в санатории, этом курорте для больных и не больных, все они перемешаны — адвокат, предприниматель, вор, «самоубийца» (он и философ книги, и гамсуновский пробный камень жизни и смерти). Именно «самоубийца» стоит перед необходимостью принять роковое решение, он обманут женой, выставлен на посмешище, лишен надежды. На протяжении всей книги он думает о самоубийстве, потом его жена раскаивается, между ними происходит великое примирение, но — поздно. В ту же ночь санаторий сгорает дотла, жена погибает, в доме сгорает много людей, но «самоубийцу» спасают. Наконец, он должен осуществить свое решение. Гамсун скрупулезно описывает его действия — вот он находит подходящее дерево, пробует, выдержит ли ветка его тяжесть, привязывает веревку, делает петлю. Через все это он проходит — он переживает свою собственную кончину. И...
- «А вот следующего шага он не делает. Нет, не делает. Он сидит в вереске, дует на свои обожженные руки и плачет. Прости нас, Господи, как мы, люди, ничтожны! Когда нам уже не надо цепляться за смерть, мы цепляемся за жизнь. Самоубийце больше незачем жить, он не видит солнца, ничто на свете его не радует, обожженные руки саднят, он чувствует смертельную усталость, он больше ни на что не способен, и, дрожа от холода, он погружается в сон.
И тут же просыпается от боли в обожженных руках. Он встает. Испуганно оглядывается по сторонам, точно его кто-то преследует, и, оставив на дереве веревку, идет к сеттеру. Негодяй, ругает он себя, негодяй, негодяй...»
Но и этому несчастному «самоубийце» Гамсун немного облегчает жизнь, с которой тот никак не может расстаться. У «самоубийцы» тоже появляется ребенок, и тоже не его. Но он станет ему родным.
V
Мой отец.
В семь лет я пошел в начальную школу в Эйде. Учитель наш был терпеливый седобородый старик с добрыми глазами. Занятия начались с того, что нас, новичков, отпустили домой. То же самое повторилось и на второй день. Учитель Маркуссен считал, что вначале спешить не следует, и это полностью совпадало с точкой зрения моего отца.
Но так продолжалось несколько недель, и тогда отец с матерью решили, что им нужно самим обучить меня азбуке. У отца были опасения, что по развитию я немного отстаю от своих сверстников. Теперь это его особенно тревожило. Ему не хотелось, чтобы в школе я выглядел глупее других.
По вечерам он часами пытался вдолбить мне, в чем заключается разница между двумя крохотными печатными буквами: «b» и «d». Он заставлял меня читать отдельные слова, содержащие эти буквы. Но я был несообразительный ученик, и он, сердясь на меня, не раз хватался за голову. Наконец в один прекрасный день я постиг эту премудрость, и ликованию его не было предела.
Хуже было, когда мы через год начали изучать арифметику. Счет мне никогда не давался. Отцу приходилось помогать мне. Он приучил меня писать цифры аккуратно и четко. Таблицу умножения он помнил великолепно. Но по мере того, как мы продвигались в этой науке, у него опять появились причины, чтобы хвататься за голову. «Зачем им нужны все эти нули? — кричал он матери. — Если мне надо написать одна крона пятьдесят эре, я пишу 1,50. А если мне надо написать одна крона пять эре, я пишу так: 1,5!» Лишь после долгих уговоров он был вынужден признать свою небольшую ошибку.
Со временем у меня в школе появилось много хороших друзей. Это были дети с соседних усадеб. Сперва они относились ко мне настороженно. Во-первых, потому, что я говорил не так, как они. Я никак не мог научиться грассировать. А во-вторых, дети не могли взять в толк, чем именно занимается мой отец. Очевидно, быть писателем, с их точки зрения, считалось чем-то малопочтенным, и, надо сказать, отец отчасти был с ними согласен. Когда мне случалось выяснять отношения с кем-нибудь из мальчиков, меня часто дразнили «писательским сынком». «Заткнись, писательский сынок!» — кричали мне.
Учитель Маркуссен сумел внести ясность в этот вопрос. Я помню, однажды он потратил много времени, объясняя детям, что такое писатель. Я был реабилитирован перед классом, но это поставило меня в еще более сложное положение.
Думаю, мои школьные друзья считали отца изрядным чудаком. Они всегда смотрели на него с удивлением, потому что не привыкли, чтобы взрослые так разговаривали с детьми. Случалось, встретив меня с товарищами после школы, отец останавливался поговорить с нами. Он шутил и гладил по голове самых маленьких. И дети удивлялись. Им было непривычно, что чужой взрослый человек останавливается и шутит с ними, гладит их по голове или дружески шлепает на прощанье. Однажды отец спросил: «Куда путь держите, троллята?» Но оказалось, дети не знают, что такое тролль. В другой раз отец, напустив на себя строгость, подергал одного из них за ухо и сказал: «Вот я тебе уши-то надеру!» Такую угрозу дети слышали впервые, но поняли, что отец с ними шутит.
Я объяснил им, что тролль — это существо, о котором говорится в сказках, которые отец с матерью читают нам вслух, но они с недоверием уставились на меня. Им никто никогда не говорил, что существуют сборники сказок. А читают вслух, по их мнению, только в воскресной школе.
В таких случаях я чувствовал свое превосходство. Но бывали и другие случаи, от которых у меня возникало чувство собственной неполноценности. Главным образом это касалось одежды. Тут у отца были свои твердые принципы, и они порой доводили меня до отчаяния. Например, он отправил меня в школу в «люггерах» — мягких сапожках типа эскимосских камиков, — и я с трудом выносил сострадательные взгляды детей. «Люггеры» — очень практичная зимняя обувь, но носят ее только в Нурланне, здесь же, в Эйде, такую обувь никогда не видели. Как и все дети, мы очень боялись оказаться непохожими на других. Но отец помнил по собственному детству, что одежду носили, какой бы странной н заплатанной она ни была, и не желал считаться с моей уязвимостью. В бедной нурланнской деревне дети не смеялись над одеждой друг друга, сказал он мне. Никогда не забуду, как я завидовал мальчику из самой бедной усадьбы, потому что он ходил в деревянных сабо и обмотках! В Эйде это считалось последним писком моды. Отец сопротивлялся, он объяснял мне, что именно по этой причине мне не следует их носить. Но я не мог взять в толк его объяснений, и в конце концов он уступил — капитулировал перед прогрессом, и я получил обмотки.
Отец не был слабым, но, когда дело касалось детей, он капитулировал часто и охотно. И не только перед собственными детьми. Со временем Нерхольм стал любимым местом для игр всех детей округи, и отец всегда внимательно следил за нами. Он утешал нас в нашем горе и радовался вместе с нами, когда нам было весело. Стоило ему увидеть на дороге или на улице в Гримстаде детскую коляску, он не мог удержаться, чтобы не подойти поближе и не полюбоваться ребенком. Он не знал более красивого зрелища, чем играющий ребенок, это для него был символ самой жизни. В трудные годы во время Первой мировой войны и сразу после нее он очень серьезно рассказывал нам с братом о несчастных детях Европы. Душераздирающие мольбы о помощи приходили к нему из разных стран. Мой маленький брат был несказанно горд, когда отец разрешил ему послать детям России десять тысяч рублей и об этом написали в газете.
Но я помню также, что все эти просьбы о деньгах, приходившие со всех сторон, были для отца тяжелой обузой, если он был занят работой над очередной книгой. Каждый раз он с опаской разбирал пачку лежавших перед ним писем и часто перекладывал эту работу на мать. Но случалось, что в беспросветном потоке трагедий попадались образчики самой беспардонной наглости. Например, одна дама из Вены написала ему: «Разобрав свои счета за текущий месяц, я обнаружила, что Вы не прислали мне пятьдесят крон, как я просила, хотя в прошлый месяц я эту сумму от Вас получила...» — отец отреагировал на письмо не совсем так, как надеялась эта дама.
* * *
В то время отцу было шестьдесят с небольшим. Но ему никто не давал его лет. Он был высокий, стройный и не по годам сильный. О том, какой он был сильный в молодости, ходило много легенд. Один раз в кафе, уступив необъяснимому желанию, он подошел к стойке, поднял стоявшую за ней барменшу и осторожно опустил ее с другой стороны. И даже не покраснел от натуги. Это было в молодости, но и потом в веселой компании он любил демонстрировать свою силу.
Я помню один случай, когда уже в старости сила и темперамент отца выдержали серьезное испытание. К нам в усадьбу пришел цыган и попросил поесть. На кухне ему приготовили целую гору бутербродов. У него создалось впечатление, что дома нет никого, кроме детей и служанок, и он, отшвырнув пакет с бутербродами, потребовал вместо еды денег. Позвали отца, и требованиям цыгана был положен конец. Отец побелел от гнева, скулы у него заострились, а глаза превратились в светящиеся точки. Цыган, обороняясь, поднял палку, но был тут же обезоружен. Железной хваткой отец вцепился ему в плечо и вытащил за ворота, на шоссе. Там со словами: «Чтобы духу твоего тут не было!» — он швырнул цыгана так, что тот пролетел несколько метров. А отцу было уже семьдесят.
Свою силу и выносливость он сохранил благодаря здоровому и простому образу жизни, какой мы вели в Нерхольме. Раз в неделю мы, как члены молочного кооператива, должны были отвозить молоко в Гримстад на молочный завод. Зимой, в морозы и снегопады, ехать так далеко в санях было совсем не приятно. Однако отец часто ездил туда вместе с Оттаром. Если снег был глубокий, а груз особенно тяжелый, им приходилось идти рядом с санями. Но отец не уступал Оттару в ходьбе, хотя и был на сорок лет старше. На подъемах он подталкивал сани сзади, и один толкал не слабее, чем мы с Оттаром вдвоем.
В такие поездки он надевал меховую шапку, теплое пальто и сапоги с высокими расшитыми голенищами. Сапоги эти ему сшил его брат, отец Оттара, который был сапожником и жил в Хама-рее, я помню, что они были очень красивые. Отцу это, впрочем, не нравилось. Он не стремился носить красивую одежду, разве что того требовали обстоятельства. Он одевался проще всех. Если иногда ему представлялся случай или позволяли деньги приобрести себе что-нибудь новое, он обычно говорил: «Нет, дети, купите лучше что-нибудь себе или маме, мне ничего не надо. Я к такому не привык».
Помню, например, как у нас в доме построили ванную. После долгих размышлений отец завел правило мыться один раз в неделю — это было полезно для здоровья и предохраняло от простуды. Но он говорил: «Проклятая пытка!» И говорилось это от всей души. Его вполне устраивало, если он мог мыться, сидя в кадке, — польза та же, и даже больше.
Все, чему он научился в детстве, глубоко запало ему в душу и стало для него законом: «Нарезайте сыр тонкими ломтиками, только англичане и бродячие торговцы режут сыр толсто!.. Не держите нож, как ручку, это выглядит кривлянием! Съедайте все, что положено на тарелку, тарелка должна остаться пустой!»
* * *
Мы все чувствовали, как трудно было отцу, когда он работал над «Последней главой»14. Хозяйство отнимало у него слишком много времени, и он не мог писать. Поэтому он уезжал. Живя в соседних городках, он писал нам, детям, длинные письма, они были всегда шутливые, добрые и бесконечно заботливые, независимо от его настроения. Вот письмо, отправленное из «Эрнст-отеля» в Кристиансанне:
- «Милый Туре! Пишу письмо, которое я обещал тебе вчера, правда, особенно интересным оно не получится. Бедняжка, как долго ты болеешь! Если бы было можно, я бы тут же приехал домой к тебе и Арилду, но, пока я в состоянии, я должен работать. Поверь, теперь мне уже трудно написать большую книгу, ведь мне шестьдесят три года, а многие даже умирают в этом возрасте. Впрочем, есть и такие, что доживают до ста лет, хотя потом умирают и они, мне кажется, я доживу до девяноста, как думаешь? И значит, у меня есть еще целых двадцать семь лет.
Ты, наверное, очень похудел и побледнел после такой долгой болезни? Надеюсь, когда поправишься, ты накинешься на еду, как настоящий обжора. А как Арилд, наведывается ли он в кладовку в поисках чего-нибудь вкусненького? Даже не знаю, что бы такое купить для вас здесь, в Кристиансанне, и прислать вам. Напиши мне, если вам чего-нибудь захочется. Правда, мама может все купить и в Гримстаде.
Здесь в отеле живут две маленькие, очень похожие друг на друга собачки, они из породы терьеров, и одна из них принесла семерых щенят. К сожалению, эта маленькая мама уже не молодая, и у нее не хватило молока на всех семерых детей, поэтому четырех из них пришлось утопить, осталось только трое. Я бы взял одного щеночка, но они не чистопородные, отец у них не терьер, а простая дворняга, так что из детей ничего путного не получится. Я понимаю, вы с Арилдом сейчас радуетесь, что вам не надо ходить в школу, лентяи вы этакие. Но когда вы немного окрепнете, хотя бы ты, Туре, спускайся в гостиную и играй на фортепиано, чтобы не забыть того, чему ты уже научился. Как видишь, я нарочно пишу только на одной стороне листа, чтобы ты мог рисовать на другой. Надеюсь, мама много читает вам, пока вы лежите больные, пообещайте ей платить по пять эре за каждый вечер. А если она не захочет читать за пять эре, поднимите крик разом в четыре глотки, и она будет читать вам бесплатно. Легко ли ты разбираешь мой почерк, Туре? Я очень стараюсь писать четко. Ну вот, на сегодня хватит. Слава Богу, что хоть Эллинор и Сесилия не заболели, а вам с Арилдом следует поправиться как можно скорее. Я думаю о вас каждый день, но мне придется еще некоторое время пожить здесь, потому что дома я очень нервничаю. Покойной вам ночи, мои дорогие, Туре, Арилд, Эллинор, и Сесилия, и мама!
Папа».
* * *
Еще до того, как мы купили Нерхольм, большая часть ценного леса там была вырублена. Отец очень переживал, что у него пока не было средств по-настоящему заняться лесом. Он видел, какой ущерб нанесен лесу этими порубками. Он заказал саженцы сосны и ели. Их привозили в усадьбу целыми возами, и отец нанял сразу много работников, чтобы их посадить. Мы с братом были еще маленькие, но он нанял и нас. И уже через год лес ожил. Отец от души радовался каждому дереву, поднявшемуся над вереском.
Но Оттар захворал, и они с Хильдой уехали обратно в Нурланн, мы остались без управляющего. Отец оказался в трудном положении, он не знал, где найти подходящего человека. В то время во всем Серланне не осталось ни одного относительно молодого трудоспособного мужчины. Все уехали в Америку, где в то время начался экономический подъем. В конце концов отец нанял юношу, только что окончившего сельскохозяйственную школу. Он проработал у нас два месяца, после чего отец с ним расстался.
Потом ему предложили свои услуги двое датчан, и отец нанял их. Он всегда был высокого мнения о датском сельском хозяйстве, а земля требовала рук. Они осушили болото и засеяли его овсом, заболоченный частично луг был приведен в хорошее состояние с помощью дренажных канав. У нас в Нерхольме было восемь коров. Но эти двое датчан сумели обеспечить кормом сорок животных. Отец первый раз видел такую трудоспособность и такое трудолюбие, и потому, когда датчане попросили его сдать им усадьбу в аренду на четыре года, он не думая согласился.
И вздохнул с облегчением. Он очень нуждался в передышке от всего, что было связано с хозяйством. Теперь он мог сосредоточиться и писать, а также строить и перестраивать. У него были большие планы. Все хозяйственные постройки следовало увеличить в четыре раза. Отец мечтал об образцовом хозяйстве. Нужно было построить большой, светлый хлев и конюшню. Сеновал следовало перенести на болото. Отец нанял работников из окрестных селений, с утра до вечера он был на ногах и следил, чтобы все делалось как надо.
Однажды к нам явился некий швед с необыкновенным предложением — построить хлев из утрамбованной земли. Он был инженер и привез с собой брошюру и чертежи.
Остроумно! — подумал отец. Всего-навсего утрамбованная земля! И все работники были поставлены утрамбовывать землю. Швед жил у нас и руководил работами. Наконец опалубка была снята, и здание рухнуло.
Не сказав нам ни слова, швед сложил свои пожитки, остановил первую попавшуюся машину и укатил восвояси. Когда отец приехал и увидел руины, шведа уже и след простыл. Не та земля оказалась!
На другой день к нам пришел высокий пожилой человек с одного из прибрежных островов, он хотел наняться на работу. Его звали Густав, и он был совершенно глухой. Отец к тому времени тоже начал терять слух, эту глухоту он унаследовал от своей матери. Разговор между отцом и Густавом выглядел весьма комично. Они кричали друг другу в ухо и плохо понимали друг друга. Однако в конце концов Густав остался у нас, у него были золотые руки, и отец ни разу не пожалел, что взял его к нам. Долгие годы, до самой своей смерти, Густав был своего рода ангелом-хранителем Нерхольма. Не было такой вещи на свете, которую он не мог бы починить или собрать. Он умел все — и приделать любимой кукле оторвавшуюся голову, и починить водосток. Лицо у него было очень кроткое и очень румяное. Он отличался серьезностью и набожностью. Но глаза у него всегда одинаково светились добротой. Густав был по-детски наивный и приветливый со всеми. И в этом, наверное, не было ничего удивительного — ведь о царившем в мире зле он знал только то, что ему кричали в ухо.
Когда величественное здание, включающее под одной крышей хлев на пятьдесят коров, конюшню на трех лошадей, сеновал и тому подобное, было закончено, отец нарядил людей строить еще один дом, в стороне от всех, где бы он мог работать без помех. Проект дома он сделал сам. Все было очень скромно и просто, это был небольшой домик, построенный с определенной практической целью — в нем должна была разместиться вся библиотека и рукописи отца. Место ему было выбрано у подножия горного кряжа, и окна его смотрели на юг. Дом состоял из небольшой прихожей и комнаты в три окна. Стены были закрыты книжными полками, у одного из окон отец соорудил себе письменный стол, представлявший собой простые козлы с положенной на них столешницей. Столешница была застелена серой бумагой. На спинке стула висело старое, потертое пальто — такая обстановка была необходима отцу для работы.
Сколько раз в детстве, проходя мимо «дома отца», я видел в окне его седую голову, склоненную над рукописью. Бывало, он поднимал голову и махал мне рукой. Но он не переносил, чтобы ему мешали. Так же как и в будочке, в которой он работал в Хамарее. Он не любил, чтобы кто-нибудь заходил в этот домик даже в его отсутствие. По-моему, он немного стеснялся, что чужой человек может увидеть, какая у него, прямо скажем, убогая обстановка.
И только художника Хенрика Люнда15 он охотно впускал в свою берлогу. Они с отцом дружили много лет, и Люнд неоднократно писал его портреты, написал он отца и за его письменным столом в новом доме.
Приезжая в Нерхольм писать отца, Хенрик Люнд по его просьбе привозил с собой друзей из Осло, чтобы в перерывах между работой можно было сыграть партию в покер. Покер доставлял отцу огромное удовольствие, давая необходимый отдых и разрядку. По таким поводам в комнате отца открывался заветный шкафчик. Там хранилось виски. Бутылки лежали рядком, как близнецы в колыбели.
Мы с Арилдом наслаждались, если нас ненадолго допускали в общество игроков, упиваясь грешной благоухающей атмосферой, создаваемой сигарным дымом, высокими стаканами с золотистым пивом, колодами карт и стопками денег. С напряженным вниманием мы следили, кто окажется владельцем этого состояния, и с круглыми от удивления глазами слушали разговоры взрослых.
Хенрик Люнд заражал всех своим весельем, язык у него был очень острый. Но больше всего меня поражал отец. Он совершенно преображался. Из серьезного, задумчивого, а порой и очень нервного человека он вдруг становился веселым и беззаботным. Глаза у него сверкали, он громко и раскатисто смеялся. Во время игры он делал смешные замечания. У него был низкий и звучный голос, его я запомнил лучше всего. Но помню также, как добродушно отец смеялся, даже когда проигрывал. Это очень удивляло меня — кто же так принимает неудачу, думал я.
Примечания
1. Варавва — известный преступник в Иерусалиме, содержавшийся в темнице за убийство. Согласно римскому обычаю отпущен на свободу на праздник Пасхи по желанию иудеев.
2. Первый поселенец — имеется в виду заселение Исландии в 870—930-х гг.
3. Асбьернсен Петер Кристен (1812—1885) — норвежский писатель и ученый. Первым вместе с Йоргеном Му собрал и систематизировал народные сказки, боролся за чистоту норвежского языка.
4. Му Йорген (1813—1882) — норвежский писатель, священник. Вместе с Асбьернсеном собрал и систематизировал народные норвежские сказки.
5. Скотт Габриель (1874—1958) — норвежский писатель, один из лучших натуралистов, знаток народных обычаев и обрядов. Для детей им были написаны рождественские сказки «Тетя Роза» и специальные книги для мальчиков «Голландец Юхан» и «Храбрый мальчик».
6. Пиетисты — приверженцы пиетизма (от лат. pietas — благочестие), появившегося в Германии в конце XVII — начале XVIII в., противостоящего ортодоксальному протестантизму. В широком смысле пиетизм — религиозно-мистическое настроение, поведение.
7. «Плоды земли» пользовались необыкновенным успехом. Первое издание вышло в свет 1 декабря 1917 г., и уже к Рождеству весь тираж в 18 000 экземпляров был распродан. В течение двух лет было продано 36 000 экземпляров, а к 1927 г. — 55 000.
8. Фетт Харри (1875—1962) — государственный антикварий, автор многочисленных книг по истории и культуре.
9. Кей Эллен (1849—1926) — шведская писательница, защитница прав женщин и детей. Наиболее известна ее книга «Духовное становление ребенка» (1900).
10. «Стрикс» — журнал, издаваемый Энгстремом.
11. Карлфельдт Эрик Ахсель (1864—1931) — шведский писатель, лауреат Нобелевской премии в 1931 г., долгое время был секретарем Академии наук в Швеции.
12. Карлфельдт и Энгстрем боролись за присуждение Гамсуну Нобелевской премии несколько лет. В 1919 г. премия была присуждена вместо Гамсуна Карлу Спиттелеру (1845—1924), швейцарскому писателю, пишущему на немецком языке. Когда Гамсуну сообщили о присуждении ему Нобелевской премии, он обрадовался, но решил отказаться от участия в официальной церемонии вручения. После разговора с Энгстремом и Карлфельдтом Гамсун принял решение принять участие в церемонии и сел писать благодарственную речь. Мария же поехала в Христианию заказывать подобающее случаю платье. Когда она вернулась домой, Гамсун выразил беспокойство о ее здоровье — он считал, что Мария в платье с глубоким вырезом может простудиться. Он сам взял в руки ножницы и иголку и заделал декольте тюлем.
13. После праздника, с которого Мария ушла пораньше, Гамсуна привел домой Энгстрема. Мария попробовала раздеть мужа, но ей удалось снять с него только галстук. Гамсун заснул в своем праздничном фраке. На следующее утро, обнаружив, что он проспал всю ночь во фраке, но без галстука, писатель воскликнул: «Подумать только, дорогая, я целую ночь мог проспать без галстука!»
14. Работа над «Последней главой» шла еще так трудно и потому, что как раз в это время много сил у Гамсуна занимал судебный процесс по поводу использования его псевдонима двумя его младшими братьями. Суд произошел 5 января 1925 г. в Осло, где большинством голосов родственникам Гамсуна было дано право на использование его псевдонима в качестве фамилии для всей семьи, Гамсун был недоволен результатом и передал дело на рассмотрение в Верховный суд Норвегии. Однако одновременно с этим он предложил родственникам большие денежные суммы с тем, чтобы они отказались от использования его имени. Таким образом дело было урегулировано.
Эта история дала возможность врагам писателя обвинить его в человеконенавистничестве и обменить этим его затворничество в Нерхольме, на реставрацию которого Гамсун тратил почти все свои деньги, в том числе и Нобелевскую премию.
15. Люнд Хенрик (1879—1935) — норвежский художник, пейзажист. Особенно известен своими портретами.