«Круг замкнулся»
I
После большой трилогии об Августе можно было подумать, что Кнут Гамсун смирился и стал стариком, который смотрит на людей с доброй, но надменной улыбкой. В молодости он с необыкновенной силой передавал бесконечность тоски, позже эта тоска касалась уже вполне конкретных вещей, годы сделали его трезвым. Он стал сельским жителем, его интересы были направлены на практические дела, но стремление человека куда-нибудь уехать и живущая в нем тревога представлялись ему частицей единого целого. Гамсуну хотелось отдохнуть, хотелось обрести покой в том мире, который он создал.
Однако «поэт никогда не отдыхает» — это были его слова, и передышки у него не получалось. В 1936 году вышла его следующая книга — «Круг замкнулся». Гамсун испытывал особую, личную потребность написать такую книгу, которая не ограничивалась бы узкими творческими задачами. Эта книга должна была служить своеобразным утешением, и даже немалым, для некоторых знакомых ему людей. Действие происходит в одном из обычных городов на побережье Норвегии, оно не привязано к какому-то определенному месту, но время действия — наши дни.
Главный герой романа, Авель Брудерсен, — это то, что осталось от человека, который появился в творчестве Гамсуна в образе Нагеля, а потом продолжал жить в образах Роландсена, Бордсена и Августа. Гамсун вводит в роман детство Авеля — оно было нелегким, и часто ему приходилось несладко. Но не этим объясняется его судьба, судьбу свою он нес в себе. Может, она сформировалась вдали от родины, когда он второй раз ушел в море и жил, как «poor white»*, среди негров в Кентукки. Может, когда он нашел Анжелу и женился на ней. Анжела была частицей его «я», которую он искал, но они не составили пару, просто стали единым целым, потому что она была точно такая же, как он, у них не было никаких устремлений. Они были белые, но жили среди негров.
Приехав в родной город, Авель рассказывал: «Жизнь там не стоила почти ничего, я ловил немного рыбы в Стримлете, сажал сладкий картофель, по ночам всегда можно было чем-нибудь разжиться в окрестностях. Нам жилось хорошо». Но Анжела, которая была беременна, погибла, произошел несчастный случай, она была вместе с их другом Лоренсом... Да как же это случилось? Лоренс взял вину на себя, ответил Авель, и сейчас сидит в тюрьме.
Отец Авеля, старый шкипер, перед смертью женился на молоденькой Лолле. От отца Авелю остались в наследство деньги. Но Авелю не нужны ни деньги, ни хорошая одежда, он все тут же пустил на ветер. И очутился в сарае. «Однако при всем своем ничтожестве он был не лишен характера. А это уже кое-что значило. Он был одарен каким-то сверхравнодушием к тому, как он жил. А это уже кое-что значило. Он умел терпеть, умел обходиться без всего. Он ни за кого не цеплялся, не искал защиты, у него не было никаких предрассудков, он ничего не осуждал и не считал, что обладает чем-то, что следует защищать. Вялые стремления и средний интеллект были его единственным достоянием, а впоследствии и оружием, но это оружие было прочным и совершенным, оно обеспечивало ему суверенитет. Оно и было его суверенитетом».
Добрая, неэгоистичная Лолла приобретает для него место капитана на судне «Воробей», которое возит молоко. «Всем хочется кем-то быть, — говорит Авель. — А мне — не хочется, для этого у меня нет воли». Он бежит с судна и уезжает. Но что ему делать в мире, если он нигде не чувствует себя дома? И он возвращается в родной город.
- «— Почему ты сбежал? — спрашивает Лолла.
— Тебе этого не понять, — отвечает Авель. — Может, для того, чтобы навестить могилу? Или снова увидеть большой кактус? Мы с Анжелой часто ходили смотреть на кактусы, вот уж уродцы так уродцы, и это уродство заложено у них в природе. Мы с Анжелой были такие же, вот мы и ходили смотреть на них. А еще мне хотелось разыскать Лоренса, старого товарища. Помнишь, я тебе о нем рассказывал?
— Ну, и нашел ты его?
— Да, но его уже лишили жизни.
— Как?..
— Так. Его убили. Я приехал слишком поздно.
— Какой ужас! — Лолла вздрогнула.
— Какой ужас! — повторил Авель. — Хотя вообще-то там это делают хорошо: его посадили на стул и убили».
Но и беременную Анжелу, и Лоренса убил сам Авель. Он проболтался об этом в разговоре со своей старой любовью — Ольгой, теперь Ольга была замужем, но когда-то, в отрочестве, с ней были связаны его надежды на будущее. С жуткой откровенностью описывает Гамсун чувственный запах, возникший в комнате после признания Авеля. Безнравственная, любящая острые ощущения Ольга с ее порочными наклонностями лишает Авеля последних остатков мечты.
- «— Я дважды спала с убийцей! — сказала она с блеском в глазах. — Это было неповторимо!
Он побледнел, нижняя губа отвисла, и вид у него стал глупый.
— Значит, только поэтому?
— Не сердись на меня! Это так интересно! Я знаю, что я тролль.
— Ты просто искала острых ощущений!
— Я знала, что ты рассердишься, и теперь ты обижаешь меня за то, что я тебе это сказала.
— Прежде чем ты уйдешь, Ольга, скажи, ты испытала бы то же самое, если бы на моем месте был епископ?
— Нет, Авель, — грустно сказала она, — мне нужен был именно ты. Но когда ты мне все рассказал, меня это ужасно распалило, что правда, то правда. Три жизни, думала я, вот это Авель! Все эти дни я об этом думала и распалялась еще больше...»
Но Авель легко отнесся и к этому. Он ко всем превратностям судьбы относился с «божественным равнодушием». Ему хватало насущных забот, каждый день приходилось думать о пропитании, а кроме того, у него были и другие мечты, помимо Ольги, уводившие его прочь от реальной жизни. Авель недолго страдал оттого, что Ольга стыдится его лохмотьев и избегает его. Он, как всегда, был всем доволен и ко всему равнодушен. Гамсун как будто чуть-чуть утешается тем, что Авель обладает способностью мечтать и забывать.
К счастью для себя самого, Авель лишен также и совести и чувства вины, в этом отношении он уподобляется животному. Ему не приходит в голову, что револьвером, из которого он застрелил Анжелу, он может убить и себя. Когда полиция сообщает ему, что в Америке интересуются какими-то сведениями о его друге Лоренсе и к тому же он получает кое-какие деньги, Авель спокойно едет в Америку. Ему совершенно безразлично, останется ли он на свободе или попадет в тюрьму, будет ли жить или умрет. Круг замкнулся.
Это произведение, как и все поздние произведения Гамсуна, представляет собой объемистый роман в двух томах. В нем показана целая галерея образов, но все эти второстепенные персонажи вращаются вокруг Авеля, хотя многие из них интересны и сами по себе. Люди незначительные, но все они взяты из жизни. Вот, например, Алекс. «Исполнительный, добрый и теряющийся, когда на него сваливаются жизненные трудности, однако стоило ему немного выбиться в люди, как тут же проявилась его низость — он задрал нос». Это и его жена Лили, не поднимающаяся выше уровня самки. Это Ольга, женщина праздная и чувственная, неудовлетворенная и истеричная. Но это также и порядочный Клеменс, и Лолла, практичная, преданная, которая хорошо относится к Авелю и пытается помочь ему, в конце концов Лолла удачно выходит замуж и рожает ребенка. При описании кораблекрушения судна, перевозящего молоко, Гамсун достигает удивительной выразительности. Судно погибло, потому что осталось без капитана. Оно наскочило на шхеру. «Да, да, такое случается, когда команда сама берется за все дела».
Но все это, вместе взятое, интересует Гамсуна меньше, чем один Авель. Авель вызывает удивление, отвращение, сочувствие. Этот человеческий обломок несет в себе свое наказание, но сам он этого не понимает.
Молодой Клеменс сказал: «Мы все стали тем малым, что собой представляем, только потому, что мы такие обыкновенные. Он же из пограничной области, о которой мы ничего не знаем».
Гамсун считал, что «Круг замкнулся» еще не закончен. Он долго раздумывал, не следует ли ему немного реабилитировать Авеля, хотел позволить ему отбыть в Америке наказание и вернуться домой. Он даже начал писать новую книгу, но потом отказался от этой мысли: мне надоел этот человек!
* * *
Когда «Круг замкнулся» вышел в свет, Гамсуну было семьдесят семь лет, позади лежала долгая творческая жизнь. Но его физическая сила и почти неправдоподобное жизнелюбие не позволили ему сгорбиться. Глухота его с годами усилилась, но зрение было хорошее, он с живым интересом следил за всеми мировыми событиями. Выписывал и читал много разных газет. Требовал, чтобы ему подробно пересказывали последние известия, передающиеся по радио. Иногда он писал для газет. Хорошо известно его выступление против выдвижения Карла фон Осецкого в кандидаты на получение Нобелевской премии мира. Без преувеличения можно сказать, что внимание, привлеченное к этому вопросу выступлением Гамсуна, фактически привело к тому, что Осецкий получил премию. Но вместе с тем следует признать, что Гамсун был прав, называя присуждение премии Осецкому политической демонстрацией1. За неимением кандидатов, которые бы открыто боролись и продолжали бороться за мир, после Осецкого выбор падал на определенных лиц либо институты, стоявшие на гуманно-политической платформе, что само по себе было неплохо, но едва ли отвечало требованиям учредителя премии.
Совершенно не обращая внимания на бушующую вокруг него бурю, Гамсун иногда ездил из Нерхольма в Осло — всегда на пароходе. Помню небольшой эпизод, случившийся, когда я сопровождал отца.
За обеденным столом отец сидел рядом с пожилым господином, который, когда разливали суп, нечаянно запачкал отцу костюм. Господин очень извинялся, но из-за своей глухоты отец не понял, что ему говорилось, и дружеским жестом отмахнулся от извинений.
Вскоре он показал мне записку, и я прочел: «Не могу ли я оказать услугу по возмещению причиненного мною ущерба?» Отец засмеялся и сунул бумажку в карман. Ему доставляло удовольствие хранить подобные языковые курьезы, может, он собирал их, чтобы потом использовать для характеристики какого-нибудь персонажа? Он продолжал собирать такие записки в течение всей жизни.
Во время своих коротких пребываний в Осло Гамсун обычно останавливался в отеле «Бундехеймен». Случалось, что там же останавливалась и его знаменитая коллега, писательница Сигрид Унсет. Обед подавали в столовой отеля в строго положенное время, и я помню, как они оба проплывали мимо друг друга, каждый к своему месту, горделиво, как два фрегата, не глядя по сторонам и не здороваясь. Что говорить, время веселых литературных пирушек миновало!
Не думаю, чтобы причиной этого полярного холода была битва, которую они вели на газетных страницах в 1915 году. Мой отец хотел, так же как и в случае с Сельмой Лагерлеф, встретившись лично, дружески приветствовать Сигрид Унсет. Но Сигрид Унсет славилась своей неприступностью и замкнутостью, и ей было нетрудно проявить их по отношению к Гамсуну в эти неспокойные политические времена.
В другой связи отец, между прочим, говорил мне, что, по его мнению, романы Сигрид Унсет о современности трудно дочитать до конца — «она пашет». Мне кажется, что, как и в случае с Амалией Скрам, он имел в виду ее язык. Но романы Сигрид Унсет о средневековье он, разумеется, ценил очень высоко.
Вообще, я не замечал, чтобы отец читал много современной норвежской художественной литературы, главным образом его интересовали газеты — новости, передовицы, хроники — и произведения старых философов, к которым он постоянно возвращался, например, Шопенгауэра, читал отец и переводную литературу, которую ему присылало его издательство «Гюльдендал», как из Осло, так и из Копенгагена, круг его чтения был очень широк, начиная от великих американцев, Хемингуэя и Стейнбека, и кончая присылаемыми ему на отзыв произведениями норвежских дебютантов, которым он часто давал хвалебную оценку, дабы помочь авторам и подбодрить их. Общество защиты риксмола прислало ему в тридцатые годы новый толковый словарь, который не вызвал его восторгов и о котором он в частном письме написал так:
- «Этот словарь кишмя кишит немецко-датскими словами, совершенно ненужными в норвежском языке, уже с первой строчки предисловия его язык нельзя назвать норвежским. Я слишком невежественен, чтобы дискутировать на эту тему, но я пытался, особенно в своих поздних книгах, показать на примере своего языка, что́ я имею в виду, — я пришлю Вам в октябре свою новую книгу, если Вы изъявите желание прочитать ее.
Все, что там написано об Ибсене, по моему разумению, тоже неверно: Ибсен не обладал языковым чутьем, он был немузыкален, и норвежская самобытность в его «Пере Гюнте» подражательна и неподлинна. Один мизинчик Бьернсона или Асбьернсена более норвежский, чем все туловище Ибсена.
А каково правописание в этом словаре! Зачем тогда защищать норвежский язык? Только затем, чтобы стабилизировать правописание, состряпанное этим мошенником в языковой политике и духовным батраком Йоргеном Левландом2 с помощью послушных ему инструментов? Неужели люди, работающие с языком и для языка, видят свою задачу только в том, чтобы ворчать и уступать всяким «сочинителям языка»? Неужели они уступят и в следующий раз?
Конечно, есть школы. И газеты.
Но станет ли «Защита норвежского языка» защищать школы и газеты? Она будет защищать язык. Пусть бы эта защита попробовала вычистить все ненорвежское в своем собственном словаре, пусть бы начала с того, чтобы написать более норвежское предисловие. Нам надо онорвеживать свой язык...»
У Гамсуна сложилось твердое мнение об Ибсене, о языке и о политике. Но он не был слеп и замечал ошибочность некоторых своих суждений. Например, в течение нескольких лет он получал письма от швейцарцев, недовольных теми выражениями, какими он охарактеризовал Швейцарию в романе «Последняя глава». Наконец он получил письмо от одной дамы, она была особенно возмущена и приводила в пример швейцарскую часовую промышленность, Беклина3, Готтфрида Келлера4...
Ответ Гамсуна был сдержанный и убедительный:
- «Много лет назад, может быть, десять, одна бернская газета упрекнула меня за мои глупые слова о Швейцарии. Я написал в газету письмо, извинился и объяснил, что мое высказывание о Швейцарии основано на мнении двух ученых об этой стране, а именно — датчанина Брендстеда и шведа Нюстрема, чьи книги я цитировал. Но мое письмо в газете напечатано не было.
Вы, конечно, понимаете, что я не могу поддерживать частную переписку по этому вопросу ни с Вами, ни с другими швейцарцами.
А Беклин был не более швейцарцем, чем Хольберг5 норвежцем или Торвальдсен6 исландцем».
С возрастом в Гамсуне произошли перемены, он стал более сдержанным. Часто он лишь хмурился, услышав об очередной сенсации своего времени, которого он не понимал. Не понимал он и юмора этого времени, и его жаргона, и Утенка Дональда7, и Вудхауза8, и спортивных героев, культ спорта был ему чужд. Однажды он случайно попал на футбольный матч. Он наблюдал за игрой с изумлением ребенка, но не знал об этой игре даже того, что знает любой ребенок. Он не понимал ничего, что происходило на поле, и от души смеялся, когда игроки «отбирали друг у друга мяч». Он выдержал десять минут.
Нет — Гамсун качал своей седой головой, слыша рев времени, собиравший на трибунах десятки тысяч людей.
«Через четыреста лет двадцатый век будут звать веком Нурми9, Гюннара Хэгга10 и Сони Хени11».
Эти слова принадлежат потомку такого человека духа, как Эсайяс Тегнер, он выпускал спортивную газету и обладал немалой властью. Гамсун и на эти слова покачал седой головой, но сейчас кое-что уже подтверждает, что тот спортсмен был прав.
* * *
В эти годы Гамсун много ездил. Одно время он хотел даже съездить в Америку, тогда он еще собирался писать продолжение романа «Круг замкнулся», часть действия которого должна была происходить в Америке. Подумывал он и о Палестине, его интересовало, как евреи возделывают землю, он много читал об этом. Но Палестина была слишком далеко, так это и осталось только в мечтах. Зато он путешествовал по Германии и Франции, а в 1938 году несколько месяцев провел в Италии и Югославии.
Я сопровождал его в этих поездках. Мы были в. Югославии, когда по радио передали о триумфальном входе Гитлера в Вену — «аншлюс» стал фактом. Там же в одной немецкой газете мы прочли, что Эгон Фриделль12 покончил жизнь самоубийством, эта трагедия произвела на Гамсуна тягостное впечатление. Некоторое время он сидел молча, потом сказал:
— Он мог бы приехать ко мне.
Потом ушел в свою комнату, и больше я его в тот день не видел.
Позднее он написал письмо в канцелярию рейха. Оно касалось не Фриделля, а моего друга, гуманиста Макса Тау13, который жил в Берлине в тяжелых условиях.
Отцу было уже семьдесят девять лет, и все-таки у него еще были планы кое-что написать. Правда, ему мешала глухота, и впечатления потеряли свою остроту. На одной художественной выставке он долго стоял перед пейзажем, выполненным в современной манере.
— Если бы мне случилось попасть в такой лес, я бы решил, что сошел с ума, — сказал он.
Думаю, что современная жизнь часто представлялась ему именно таким лесом, так он теперь воспринимал красоту, которая прежде обогащала его, он слышал ритмы джаза, но самой музыки уже не слышал — он был глухой.
На листке бумаги написано:
- «Я слышал гусей, когда они пролетали высоко в небе. Их гоготанье похоже на человеческую речь, на детскую болтовню — это красиво. Теперь я больше не слышу ни гусей, ни скворцов, ни птичьего щебета, теперь у меня в ушах только шум».
Он оставил несколько небольших записей, сделанных им в Бари на Адриатическом море:
- «Долгая, долгая прогулка вдоль моря, красивая улица — белые стены домов, серый асфальт, с обеих сторон тротуары из песчаника. Идти тяжело и утомительно. Со мной вместе идет голубка, она охотно составляла мне компанию, пока я ее кормил, но, как только мои запасы кончились, она покинула меня ради голубя, попавшегося нам навстречу и закружившегося перед ней».
«Извозчики. Автомобилей мало, зато те, что есть, гудят, как пожарные машины. Обратил внимание на одного синьора — он сел в свою машину и первое, что сделал, — проверил, хорошо ли гудит сигнал. Дети. Господи, как они гудят!»
«За прилавком стоит человек и пишет. Он не поднимает головы, плевать он хотел на нас, хотя мы пришли с провожатым и двумя носильщиками. Наконец он поднимает глаза, он очень косит, как будто нарочно. Тихо произносит несколько слов и снова перестает замечать нас. Это хозяин».
Глаза Гамсуна видели все, он размышлял, философствовал, улыбался своим наблюдениям, не отдыхал. Он хотел написать небольшие путевые заметки...
* * *
1940.
Мой отец.
Но пришла война. Немцы выиграли гонки за Норвегию, и страна была оккупирована.
Пять долгих лет, пока длилась оккупация, у отца не было ни одного светлого дня. Он считал, что в несчастье, обрушившемся на Норвегию, виновата Англия, которая нарушила наш нейтралитет, и такую точку зрения разделял не он один. Ему не доставило удовольствия писать воззвание, призывающее норвежцев подчиниться оккупационным властям. Не вступил он также и в партию Квислинга14, хотя к самому Квислингу питал симпатии и считал, что он лучше кого бы то ни было мог защитить интересы Норвегии в том случае, если бы победила Германия.
Но вообще в эти годы он все больше и больше отдалялся от людей, кроме тех, с которыми близко общался каждый день. Пришел конец его поездкам в маленькие прибрежные городки Серланна, где он часто останавливался на несколько дней, наблюдал жизнь, а иногда и заводил беседы с местными жителями. Суровая реальность того времени пробудила в нем потребность в воспоминаниях, определила их ценность. Он пишет своему брату Уле, сапожнику в Хамарее:
- «Нерхольм, 3/5—1943
Дорогой Уле!
Я получил твою телеграмму. Да, ты уже старик, оба мы с тобой старики. Только мы с тобой вдвоем и остались из всех потомков дедушки Гаммельтрейна. Но ты единственный жил спокойно в нашем родном доме, а я все больше скитался по свету. Мы пускаемся в скитания, потому что так устроены, человек не может изменить свою судьбу. Ты за свою долгую жизнь сшил бесконечно много пар обуви, я написал много книг, но вот мы оба умрем, и нас обоих забудут. Однако жалеть об этом не стоит, родятся новые люди, которые тоже умрут и которых тоже забудут. Так уж нам всем суждено...
О себе писать нечего, разве то, что до прошлого года я был совершенно здоров, а потом у меня случилось кровоизлияние, после которого я сильно сдал. Однако не настолько, чтобы не мог полететь в Баден-Баден к Эллинор.
Поверь мне, летать на самолетах — огромное удовольствие, но ты этого, к сожалению, не испытал. А я много раз летал за границу и обратно, там, в небесах, я не страдаю морской болезнью, это прекрасный и быстрый способ передвижения.
Я тут сижу и вспоминаю о наших местах и подумал о болотах южнее Реннингена. Их можно было бы осушить и возделывать, если соорудить сток для воды прямо в море. А еще было одно болото возле Лиланда, вот где уж точно должна быть замечательно плодородная почва, и расположено оно красиво. Мой интерес к сельскому хозяйству остался прежним, теперь в Нерхольме я возделываю вдвое больше земли, чем здесь возделывалось раньше, кроме того, в своем лесу я посадил не одну сотню тысяч елей. Через сорок лет эти деревья будут годны на бревна. Но я стал уставать, и мне приходится нанимать работников. Дети мне не помогают, у них свои интересы. Мария же, напротив, всегда работала очень много, она и сейчас работает. К тому же у меня очень хороший управляющий.
Когда я вернусь домой из Баден-Бадена после встречи с Эллинор, у меня будет небольшая передышка. А там, если буду жив, 2-го полечу в Вену. Вся беда в том, что я совершенно глухой, как мать и дедушка, но зрение у меня хорошее. Боюсь, что у тебя зрение сдало, и потому пишу это письмо плотницким карандашом, который без конца чиню.
Не знаю, относишься ли ты к людям, которые хотели бы, чтобы им на похороны присылали цветы. Я никогда не посылаю цветов на похороны. По-моему, это отвратительный обычай, и я написал в завещании, чтобы мне на похороны цветов не присылали. Мы с тобой, милый Уле, потомки Гаммельтрейна, и нам не нужна вся эта мишура, которой женщины любят украшать гробы. Мы умрем так же, как жили, без лицедейства.
Привет тебе от Марии и от меня.
Брат Кнут».
Горько-веселый тон, никаких жалоб и сентиментальности. Этот тон всегда сохранялся между братьями. И Уле правильно все понял.
Во время оккупации отец лично, как мог, старался помогать соотечественникам, попавшим в беду, Он просил о помиловании осужденных на смерть, писал и телеграфировал Гитлеру, Герингу и Геббельсу, дважды посещал немецкого рейхскомиссара Тербовена15. Он ездил к Гитлеру16, чтобы защитить перед ним интересы Норвегии, и пытался убедить Гитлера убрать из Норвегии Тербовена. Вернулся он из этой поездки глубоко подавленный и разочарованный. Мы с отцом долго беседовали после его возвращения, я редко видел его таким расстроенным.
Разговор с Гитлером, начавшийся в самой вежливой форме, в конце концов утратил всякую сердечность. Это было настоящее столкновение, и все кончилось тем, что нервы отца не выдержали. Во время этого визита он плакал от досады, что миссия, на которую все, в том числе и он сам, возлагали большие надежды, не удалась. Однако на присутствующих немцев он произвел огромное впечатление. Потому что еще ни один человек не осмеливался так откровенно высказывать фюреру свое мнение и так неуважительно относиться к его. И это при том, что переводчик не решился перевести все, что было сказано отцом.
Я спросил у отца, какое впечатление произвел на него Гитлер.
— Плевать я на него хотел, — ответил отец. — Он все время говорил только я, я, я... И прочел мне какую-то длинную лекцию, из которой я ничего не понял... Планы о том о сем, о какой-то железной дороге, которую он проложит от Тронхейма или где-то еще...
— Он истеричный?
— Нет, нисколько. Он говорил спокойно, но к концу беседы повысил голос, так мне показалось... Плевать я на него хотел, он маленький, коренастый, и вообще у него вид подмастерья...
После этой первой и последней встречи с Гитлером у Гамсуна — с его аристократическим отношением к жизни — зародились в душе серьезные сомнения. Ему и раньше не нравилось, как национал-социалисты заигрывали с толпой, он был решительно против преследования евреев, и немецкая литература, появившаяся при нацистском режиме, по его мнению, никуда не годилась. Теперь он увидел и самого фюрера, который очень разочаровал его, а у него было чутье на людей. Даже внешний вид человека не соответствовал идеалу Гамсуна. И пресловутое гипнотическое обаяние Гитлера, если только он действительно им обладал, не произвело на Гамсуна никакого впечатления. Однако теперь он уже не мог повернуть вспять. Он мог бы сделать это в 1944 году, когда Гитлер приказал расстрелять генерала Шлейхера17. Я помню, как отец с презрением сказал тогда:
— Генералов не расстреливают!
Возможно, уже тогда он почувствовал, что ефрейтор18, который приказал расстрелять генерала, не может быть ему по душе, однако промолчал. Он с благодарностью относился к немецкому народу и стоял на его стороне при Вильгельме19, при Эберте20, при Гинденбурге21, система не имела для него значения, он хранил верность Германии.
Разочарование в Гитлере заставило отца серьезно задуматься, и его единственным утешением было то, что Гитлер и система преходящи, а немецкий народ вечен.
Тем не менее по просьбе газеты «Афтенпостен», последний номер которой вышел в Норвегии накануне капитуляции Германии, он написал на смерть Гитлера короткий некролог. Я спросил его, почему он это сделал. Пусть ему было безразлично, что на него обрушится волна гнева, но ведь ему не нравился этот человек? Отец ответил:
— Из рыцарства, больше нипочему.
Именно потому, что этот поступок теперь мог быть связан с большими опасностями, он продемонстрировал всему миру, окончательно лишившемуся великодушия и рыцарства, что в час поражения не желает быть в числе тех, кто прячется в убежище, но готов до последнего отвечать за свои поступки.
Отец выбился из ритма жизни своего народа и поэтому попал под колеса.
Сам он с детским удивлением относился к случившемуся. Он не всегда шел в ногу со временем, это верно, всю свою долгую творческую жизнь он стоял вне нравственных законов обывателей и создал свою собственную этику, продиктованную ему его душой. Гамсуновский гимн земле и человеку, критические выступления против духа времени, страстная защита детей — все это в конце концов было увенчано Нобелевской премией! Он жил в наивном убеждении, что остался тем же, кем был тогда. 4 августа 1939 года, в день его восьмидесятилетия, на него опять обрушился шквал приветствий со всех концов света...
Но я вспоминаю один незначительный эпизод, случившийся за год до начала войны, который должен был бы вызвать у него какое-то предчувствие...
Однажды он гулял в саду. Стоял тихий теплый августовский вечер. Фьорд был гладкий, как зеркало, голос каждой птахи, жужжание каждого насекомого звучало сильнее, чем обычно. Мимо ограды на велосипедах ехали два парня, к багажникам у них были приторочены большие узлы, это были туристы. Они смотрели, что делается за оградой. Один на них воскликнул:
— Смотри! Вон идет Гамсун!
Другой:
— Какой старый! Надеюсь, он скоро умрет!
Отец сидел на скамейке под кленом. Я сел рядом. И он рассказал мне об этом разговоре. В его голосе звучала скрытая грусть:
— Конечно, я скоро умру, но почему молодой норвежский парень так радуется этому?..
1945.
Война кончилась. По шоссе мимо Нерхольма нескончаемым потоком ехали немецкие солдаты под охраной англичан. Их везли из Кристиансанна на восток, в лагерь для военнопленных. Безмолвный парад поражения. Солдаты смотрели на наш дом, поднимали руки и отдавали честь. Но они отдавали честь пустым окнам: тот, кого они приветствовали, был арестован и увезен из дома22.
* * *
Ненадолго отца поместили в больницу в Гримстаде, хотя он был совершенно здоров. Правда, за время войны у него случились два небольших кровоизлияния в мозг, однако он поправился и теперь чувствовал себя совершенно здоровым. Полиция приезжала к нему для снятия допроса.
Отца перевели в дом для престарелых в Ландвике, ему там очень нравилось. Он с тревогой думал о других членах своей семьи, которые тоже были арестованы и раскиданы по всей стране, кроме того, он беспокоился за свое хозяйство, потому что там никого не осталось. Отца вызвали в суд по уголовным делам в Гримстаде. Его ввели в зал, он ответил на несколько вопросов, и его увели.
Шло лето, отец читал, делал свои заметки, совершал небольшие прогулки поблизости от дома для престарелых. Тихо проходил день за днем. Отец замечал лишь легкую рябь от той огромной волны, что захлестнула всю страну. Мне разрешили послать ему открытку в пятнадцать строчек, и я получил от него открытку, в ней было шестнадцать строк.
- «Дом для престарелых,
Ландвик, 27/7—45
Дорогой Туре!
Спасибо за открытку. Мне пришлось покинуть больницу из-за полиомиелита, здесь я живу среди таких же стариков. Некоторым уже за девяносто, они по десять лет не встают с постели и все еще живы. Как это неестественно с их стороны! Сам я тоже бессовестно живуч, вот только ничего не слышу. Во время бомбардировок глухота помогала мне, теперь — мешает. Пытался устроиться здесь на постоянное жительство, но управляющая говорит, что я еще слишком молод! Мне разрешено жить здесь до 3 ноября.
Недавно у меня была Сесилия с мужем, они собираются в Южную Америку, будут писать корреспонденции для газет и книги. Эллинор дома, ее муж исчез бесследно. У мамы язва желудка, она в больнице в Арендале. Но Эсбен с матерью иногда у меня бывают. Знаю, что Лейф стал уже большой и Анне Мария тоже, что она длинная и худая, когда-то они оба меня любили, но то время прошло. Здесь я начал опять курить, но особого удовольствия от этого не получаю, наш табак не похож на табак, это какая-то «горькая эссенция», и у меня от него шелушатся губы. Мне дали тюбик крема, чтобы мазать губы. Словом, все в порядке! Не знаю, вернулся ли в «Гюльдендал» Григ, — мне не разрешают читать газет. Да я и сам не стремлюсь к этому. Не переживай из-за меня, мне нечего бояться, и я отвечаю за свои поступки. Но, как видишь, писака из меня уже никудышный, хоть я и держу перо обеими руками. Ну что ж, «оставайся с миром!», как говорили у нас в Нурланне.
Папа».
Осенью Гамсуну сообщили, что его переводят в Психиатрическую клинику в Осло для судебной экспертизы. Хотели выяснить, не является ли он душевнобольным. Согласно истории болезни, заведенной в клинике, он был положен туда 15 октября 1945 года, и потянулись месяцы, оказавшиеся самыми тяжелыми и мучительными в жизни отца.
В старом возрасте привычки и особенности человека складываются в определенную систему, и человек подчиняется уже только ей. Крайне чувствительная нервная система отца не терпела никаких изменений в установившемся порядке, отца как будто сорвали с фундамента, единственного, на котором он еще мог держаться. Теперь он должен был подчиняться порядку, принятому в клинике для душевнобольных, здесь в основе всего лежала психология, но опиралась она на книги, каталоги и карточки. У отца забрали очки, чтобы он не читал по ночам, часы, бритвенный прибор, и он был подвергнут мучительному экзамену, на котором ему приходилось по нескольку раз отвечать на один и тот же вопрос. Вдобавок ко всему на нем стояла печать изменника родины.
Из наблюдений, сделанных в Психиатрической клинике:
Наблюдаемый прибыл в клинику 15/10—45 престарелых в Ландвике. По приезде он был спокоен, в ясном уме, хорошо ориентировался. Сказал, что чувствует себя хорошо и что ему нравилось в доме для престарелых.
— А хозяйство летит к черту!
У него там работает сейчас только один молодой работник, впрочем, наблюдаемый уже не распоряжается своим имением. Наблюдаемый здоров во всех отношениях. Но ничего не слышит. У него два раза было... это... это... кровь...
— У меня афазия... (никак не мог найти нужное слово, сердился и стучал по столу).
Врач пытается помочь ему:
— Тромб?
Гамсун: Нет, нет! В голове что-то взорвалось. Я упал и стал совершенно беспомощным.
Врач: Удар?
Гамсун: Да, да, правильно.
Врач: Память?
Гамсун: Неважная. Помню даты, но у меня есть календарь, я слежу по календарю.
Из истории болезни:
Не понимает, почему его помещали в больницу в Гримстаде. Могли бы отнестись к нему лучше. Хотя бы ради его возраста. Не из уважения же к его творчеству (криво усмехается). Но все это ему совершенно безразлично.
— Они считают, что, как бы они со мной ни обошлись, вреда мне от этого не будет. Ведь я изменник родины. Они не хотели даже опускать в ящик мои письма, мне пришлось тайком уйти в город и опустить письма, но меня поймала полиция!
Он не мог ходить, куда хотел. Но среди стариков ему было хорошо, он совершал длинные прогулки по окрестностям. Он нуждается в моционе, совсем окостенеет, если не будет двигаться.
— Они не отменили... ведь я должен ходить, я должен ходить тайком. Но теперь уже лучше.
Врач: Где вы находитесь?
Гамсун: В Психиатрической клинике. Я обрадовался, когда узнал об этом, теперь меня будут судить, и я смогу понести наказание. Я жду этого. Вы же понимаете, мое время ограниченно (улыбается). Но меня это не волнует, я даже не думаю об этом. Я вовсе не стремлюсь продлить свою жизнь хотя бы на несколько дней. Пусть они делают, что хотят. В суде я встретил своего старого нотариуса, это было так приятно, мы оба очень обрадовались. Потом уже ничего такого не было. Жду, когда кончится вся эта глупость... Понимаете, я ведь изменник родины. Опубликовал за последние пять лет несколько писем в «Афтенпостен» и «Фритт Фолк»23. Но этого оказалось достаточно. Лондонскому правительству это пришлось не по душе.
Он жалуется, что очень устал после поездки. Сидел всю ночь. Хотел бы теперь отдохнуть. Считает, что будет отвечать более удовлетворительно, если немного отдохнет. Спрашивает, не пришли ли его документы. В них все написано.
Во время этого предварительного разговора ведет себя очень сдержанно. Пусть они делают что угодно. Из-за глухоты говорит громко, четко и ясно, иногда с пафосом. На врача смотрит редко, лишь когда добродушно смеется. Часто погружается в себя. Улыбается естественно. Обо всех, кто имел с ним дело, говорит немного свысока.
Из разговоров профессора Габриэля Лангфельдта с наблюдаемым:
16/10—45.
Слух пациента сильно понижен, с ним можно разговаривать, только если кричать ему в ухо. Говорит очень громко. Начинает разговор со следующего замечания:
— Мне даже не дали надеть брюки!
Лангфельдт: Вас положили сюда из-за кровоизлияния?
Гамсун: Да, из-за моей афазии я вчера не мог вспомнить, что это называется кровоизлиянием. У меня было два кровоизлияния; первое три или четыре года назад, я завтракал и вдруг упал навзничь, опрокинул на пол чашки и молочник, в голове у меня все перепуталось, иногда это проявлялось очень смешно, я не мог найти петли, чтобы застегнуться. Не узнавал буквы, неправильно произносил слова.
Его просят написать свое имя, у него так сильно дрожит рука, что ему приходится левой рукой поддерживать правую.
Гамсун: Эта дрожь началась у меня лет тридцать назад, я написал рукой слишком много толстых книг.
Лангфельдт: Когда у вас был последний удар?
Гамсун: Зимой, я колол дрова и упал в сарае прямо на топоры и пилы.
Лангфельдт: Память плохая?
Гамсун: Да, очень, я хорошо помню то, что случилось давно, и плохо — то, что случилось недавно.
Лангфельдт: Когда вы поступили сюда?
Гамсун: Вчера, мне дали бутерброд, когда я приехал... Я считаю недопустимым заставлять людей ездить таким образом, в поезде мне всю ночь пришлось сидеть, ведь я мог бы приплыть сюда на пароходе...
Лангфельдт: Память?
Гамсун: То, что случилось в самые последние дни, я, конечно, помню.
Лангфельдт: Одиннадцать на двенадцать?
Гамсун: Увольте, господин профессор, считать я никогда не умел, однажды я обсчитал себя на пять тысяч, а в другой раз присчитал себе тысячу. Хотя когда-то в детстве я работал в лавке.
Лангфельдт: Семь на девять?
Гамсун: Шестьдесят три.
Лангфельдт: От чего умерли ваши родители?
Гамсун: Не знаю... Я тогда жил не дома. Все мои братья и сестры уже умерли. Я очень старый и плохо слышу, но в остальном совершенно здоров...
Отца экзаменовали, задавая ему вопросы о его политических убеждениях, о немецкой оккупации, о партии Квислинга, членом которой он никогда не был, и т. д. и т. п.
Профессор спрашивает: Вы видели нелегальные газеты?
Гамсун: В моем доме никто и понятия не имел о существовании нелегальных газет. Я даже не подозревал, что у нас была подпольная газета с Полом Бергом24. По-моему, наши в Лондоне должны были бросать с самолетов листовки, в которых бы было написано, что это предательство. Да, я бы с удовольствием читал такие листовки, я люблю короля, и вообще я лояльный человек...
31/10—45.
Сегодня во время беседы его спрашивают, что он думает о нацизме. Он отвечает, что, по его мнению, прекрасно, что они смогли пять лет вести войну, не заняв ни одного эре. Кроме того, ему нравится дисциплина, которая царила в Германии. Ничего похожего на забастовку лондонских докеров в Германии произойти не могло. Его спрашивают о духовной тирании в Германии, он сперва отвечает, что ему неизвестно, была ли в Германии духовная тирания, а потом говорит, что не написал ни одного слова в защиту гитлеризма. Ему говорят о газетной цензуре и спрашивают, не считает ли он, что свобода слова имеет преимущества; он отвечает: «Не знаю». Создается впечатление, что, по его мнению, свободы слова нет нигде. В процессе разговора в его словах возникают противоречия, он говорит, что, может быть, и написал бы что-нибудь против принуждения силой, но разразилась война. У него начали возникать подозрения, нет ли у немцев планов утвердить свое господство в Европе с такой же жестокостью, как это пытались сделать англичане. Поэтому хорошо, что в конце концов немецкому режиму была поставлена преграда.
По поводу статьи «Ответ Кнута Гамсуна на два вопроса» он, прочитав статью, говорит: «Да, это написал я». То же самое он говорит и о статье «Норвежский легион». О воззвании «Норвежцы» (в котором есть такие слова: «Норвежцы, бросайте ружья и ступайте домой!») он говорит, что, должно быть, оно было написано им по чьей-то просьбе. Насколько он тогда понял, это должно было быть общее воззвание, он не хотел дезавуировать своих соратников и потому поддержал его. Но он не думал, что воззвание выйдет только от его имени, поэтому в статье «Слово Павла» он пишет, что не знает в Норвегии ни одного простого человека, который мог бы выпустить такое воззвание и нести за него ответственность, он, во всяком случае, не мог бы. Считает, что во «Фритт Фолк» или где-то там еще имелись клише с его подписью, которыми пользовались по разным поводам. Предполагает, что его могли попросить написать это воззвание и из другого лагеря, он имеет в виду лагерь йоссингов25. Однако решительно не помнит, кто просил его написать воззвание. Предполагает, что это могли бы сделать многие, например, Шрейнер или адвокат Висенер, но вряд ли это были они. Смысл воззвания «Норвежцы» и статьи «Вот опять» в том, что он хотел предупредить молодежь: бессмысленно бороться с такой мощной силой, как немцы. Говорит, что слишком легко поддавался на разные предложения и потом жена заставляла его отказываться от многих предложений, она очень за этим следила.
В связи со статьей «Вот опять» он, хотя и неохотно, отвечает на прямой вопрос, что много раз обращался к Тербовену с просьбой отменить смертные приговоры. Думает, что просил не меньше чем за сто осужденных, но его просьбы ни к чему не привели, и в конце концов немцам это надоело. В свое время он вступался и за студентов, но тоже безрезультатно. Он не хотел говорить об этом раньше и не ответил на этот вопрос в полиции, «потому что это выглядело бы хвастовством, а мне это неприятно». Добавляет, что несколько раз обращался с просьбами о помиловании непосредственно к Гитлеру, но Гитлер отсылал его к Тербовену; Гамсун считает, что в архиве Тербовена должно находиться по меньшей мере сто его ходатайств...
Из журнала отделения:
15/10—45.
Пациент сердится по любому пустяку. Не может понять больничных порядков. Бранится и раздражается, когда измеряют температуру, забирают одежду или ведут к врачу.
16/10—45.
Пациент всегда раздражен и сердит, хочет немедленно получить все, что требует. Реагирует быстро и нервно, часто делает язвительные замечания.
18/10—45.
Пациент вежлив и приветлив, но легко раздражается и злится, если ему что-то не по душе. Проводит время за чтением. После беседы с профессором во время обхода был немного возбужден и сердит. «Я думал, господин профессор будет разговаривать со мной у себя в кабинете, а он пришел сюда» (одноместная палата № 2). «Нет! — воскликнул он. — Девяносто восемь процентов норвежцев ненавидят немцев только за то, что они немцы, и любят англичан за то, что они англичане. Пусть меня расстреливают или делают со мной что угодно! Я не боюсь, что моя жизнь оборвется!»
19/10—45.
Время от времени пациент восклицает: «Да, да!», «Черт бы побрал!», «Хо-хо!» — но только если сидит один. Когда с ним разговаривают, он очень вежлив. Пациент благодарит за табак, приветливо протягивая руку. Не говорил ничего.
20/10—45.
Пациент в хорошем настроении, вежлив, приветлив. Много читает.
26/10—45.
Похоже, что пациент привыкает к обстановке. Большую часть дня он сидит и читает, немного разговаривает с другими больными, Вечером, лежа в постели, разговаривал сам с собой. Говорил, что слишком живуч, что ему следовало умереть несколько лет назад. Много раз восклицал: «Если б только я получил ответ на свой вопрос!.. Я знаю, он слышит молитвы».
24/11—45.
Пациент по обыкновению держится особняком. Легко раздражается из-за пустяков, но также бывает очень приветлив и дружелюбен.
13/12—45.
Пациент явно в хорошем настроении. Бывает остроумным и находчивым. Как всегда, вежливо благодарит за все и больных, и персонал.
* * *
На самом деле все то время, что отца держали в клинике, он был глубоко несчастен. Приведенные восемь записей были сделаны в начале его пребывания в клинике, но и они не отражают истинного положения вещей. Я часто навещал отца в то время и каждый раз пугался — так плохо он выглядел. Дрожа всем телом, он забивался в какой-нибудь угол и, озираясь по сторонам, испуганно шептал мне:
— Ты себе не представляешь... Это ад.
У него сильно ухудшилось зрение, потому что у него отобрали очки, в его чемодане рылись и привели в беспорядок все его записи. Его личная бритва была испорчена, потому что сестры брили ею других больных. Все это было для него сейчас очень важно, ведь он был так беспомощен, остался без друзей. Между прочим, где были эти друзья? Сам он, если мог, всегда щедро помогал другим. А уж если он чувствовал себя в долгу перед кем-то, не было для него большей радости, чем щедро отплатить за добро. Но ему мало кто платил той же монетой. Его это не удивляло, и он только посмеивался, если так вели себя адвокат Раск, доктор Муус, пастор Ларсен и подлец Конрад. Но ведь были еще и другие — куда делся Виллац Хольмсен!..
Но надо быть справедливым. Были люди, которые относились к отцу сердечно и преданно и даже проявляли мужество. Его старый друг, писатель Кристиан Гиерлефф26, неутомимо добывал всевозможные материалы в пользу отца, он бесстрашно посещал отца, когда пресса особенно яростно нападала на него. И никогда отец не забывал того, что на протяжении многих лет делала для него адвокат Верховного суда фру Сигрид Страй27, которая была его личным адвокатом.
Однако наука профессора Лангфельдта продолжала свое дело, и полем, которое она перепахивала, была тончайшая нервная система; Гамсуна не пощадили ни в чем.
Отцу предъявили старое письмо, написанное им много лет назад, в этом письме он просил защитить его от преследований, которым он и его невеста подвергались со стороны какой-то анонимной дамы. Письмо было датировано мартом 1898 года и адресовано председателю стортинга Улльманну. Отец крайне возмутился, что снова подняли это старое дело. Он чувствовал, что даже врачи настроены против него, и первый раз не сдержался в разговоре с профессором.
Сообщение о том, что на его частную переписку наложен арест, он принял гораздо спокойнее. И комментировал это так:
— Да-а, никогда не следует становиться изменником родины!
Из разговора директора клиники доктора Эрнульфа Эдегорда с наблюдаемым:
— В моем несчастье виноваты король и его правительство. Я ведь всегда был монархистом, и Норвегия всегда была монархией, для меня было катастрофой, когда король покинул страну. О лондонском правительстве я не знал ничего. Королю следовало поступить так же, как поступил его брат в Дании, это очень умный человек. Тогда бы у нас не было ни саботажа, ни опустошений.
На возражение, что в Дании было не меньше саботажа, чем в Норвегии, он улыбается и говорит, что на это у Дании больше средств, чем у Норвегии.
Ни о каких преступлениях Квислинга он не знал.
— Правда, Квислинг мог бы прекратить преследования евреев, — говорит он вдруг. — Примесь еврейской крови пошла нам на пользу, так же как и всем остальным народам.
Но в тех двух газетах, которые он читал, ничего не говорилось о евреях, он узнал об этом позже. Когда он был в Германии, он кое-что заметил, например, желтые скамейки, он видел нескольких детей, которым с обычной скамьи пришлось пересесть на желтую**, потому что они были евреи. «Но поймите, я старый человек... Я был как слепой, потому что ничего не слышал. Конечно, для меня непростительно!»
На вопрос о его политических убеждениях он отвечает, что понимает и Венстре и Хейре, хотя ни к одной из этих партий никогда не принадлежал, а вот социализма он не понимает. Он не признает социализма, потому что тот уничтожает частную инициативу. Социалисты все делают только сообща. Сам он сторонник старой патриархальной системы. Даже крепостничество в России — это еще не самое страшное. «Мы ведь слышали, что многие крепостные любили своих господ, особенно их детей. Когда крепостных освободили, старики совсем потеряли почву под ногами».
Раздраженно говорит о вечных забастовках по любому поводу. Теперь он читает «Фарманн»28, очень хорошая газета, она заинтересована в свободном экспорте и импорте между странами.
Когда его спрашивают, правда ли, что его работа «О духовной жизни современной Америки» была переиздана во время войны, он очень оживляется и говорит, что это, конечно, не случайно. Он уже давно дезавуировал эту книгу. Это была его юношеская работа, она написана плохим языком, и вообще это плохая публицистика. Плохая и пустая, много лет назад датчане хотели переиздать ее, но он не разрешил. Он хорошо знает, что в Америке есть большая литература, но не может вспомнить ни одного писателя. Считает, что сам он как писатель уже мертв и что его книги почти не будут читать. Во всяком случае, совершенно неизвестно, во сколько можно теперь оценить его авторские права. Говорит, что суд оценил их сначала в сто тысяч, а потом в пятьдесят, это свидетельствует, что все очень непрочно. Спросите лучше у Грига29, он в этом разбирается. О его новых изданиях теперь не может быть и речи, хоть бы они реализовали те экземпляры, что хранятся в издательстве в подвале и на чердаке. Посмеивается над «огромным состоянием», которое ему приписывают, и говорит, что платил очень большие налоги, «у него было много налогов, как ни у кого». Когда ему говорят, что, возможно, на него будет наложен штраф, он тут же отвечает, что, если его парализуют экономически, он больше не сможет вести хозяйство.
В его речи поразительно мало типично сенильных повторов, хотя ему была предоставлена возможность говорить свободно и вопросов задавалось мало. Раза два или три в разговоре он повторил, что когда за ним приехали в дом для престарелых, ему сказали: «Вы поедете в сопровождении полиции» — и привезли в клинику, куда его направлять вообще не следовало. Несколько раз ссылается на то, что прочел недавно в газетах. Например, говорит, что как только великие державы немного оправятся, непременно будет новая война: «Я вижу, что и Шарффенберг тоже так считает». (Об этом писали два-три дня назад.)
Рассказывает о своих двух кровоизлияниях. Первое случилось года четыре назад, теперь он не очень уверен в датах. Он принес в дом большую корзину дров, чтобы избавить служанок от этой тяжелой работы. Потом сел завтракать. И тут его будто что-то толкнуло — он упал и потянул за собой скатерть. Он хорошо помнит, как перевернулся на бок и пополз в другую комнату. Больно ему не было. «Это было нестрашное кровоизлияние», — говорит он. Потом он с помощью сына поднялся на второй этаж. Когда он лежал с этим кровоизлиянием, у него началось воспаление легких, но его вылечили новым средством***. Так болеть — одно удовольствие!
Прошлой зимой у него случилось второе кровоизлияние. Он колол дрова, он очень любит эту работу, хотя ему категорически запрещено заниматься физическим трудом. Он упал среди поленьев и топоров, но, полежав немного, смог сам вернуться домой.
Он замечает, что у него постепенно ухудшается память, но не знает, связано ли это ухудшение с кровоизлиянием. На вопрос, испытывает ли он какие-нибудь трудности при разговоре, он живо отвечает, что очень путается. «Это все усилившаяся афазия. Мне трудно отвечать на вопросы. Не могу сразу найти нужное слово».
Ему возражают, что в этом разговоре он, по-видимому, не испытывает особых трудностей, но он возражает, что если бы он не испытывал никаких трудностей, разговор шел бы совсем иначе, интереснее: но соглашается, что раньше афазия была сильнее. Однако не считает, что она непосредственно ввязана с его кровоизлияниями.
Он все хорошо понимает, когда ему говорят в левое ухо так громко, чтобы он слышал. Как правило, проявляет к разговору внимание и интерес, иногда даже очень живой. Несколько раз откидывался на спинку стула и вроде задремывал, но легко пробуждался. У него хорошая и правильная речь, очень точные выражения, много типично гамсуновских оборотов. Редко подыскивает слова, лишь один раз употребил неверное слово и туг же сам поправился, произношение немножко невнятное. Говорит очень громко. Это утомительно, но сам он этого не замечает. Как только его просят говорить потише, он сразу понижает голос. Насколько можно судить по этому разговору, никаких серьезных дефектов памяти у него не наблюдается. Хорошо помнит свой разговор с Гитлером, он сам к этому не стремился, просто был там на пресс-конференции. Немецкий, который он выучил, во время своего пребывания в Мюнхене, он давно забыл, и ему пришлось прибегнуть к помощи переводчика. Но на него было оказано давление, и ему пришлось отказаться от мысли добиться лучшего отношения к Норвегии. В этой связи он упоминает судоходство и называет одного судовладельца, у которого, как ему стало известно, получился конфликт с Тербовеном. Других конкретных жалоб он не называет, не касается он и немецкого террора. «Ничего из этого не получилось», — говорит он.
Держится просто и естественно. Почти всегда расположен к разговору, немного раздражается, что ему задают одни и те же вопросы, но не возражает, когда ему объясняют, что без этого нельзя составить о нем верное впечатление. Очень волнуется, когда разговор касается его изоляции и особенно наблюдения в Психиатрической клинике, однако не настолько, чтобы это выходило за пределы нормы: он возвышает голос, прибегает к сильным выражениям, называет это пыткой, но быстро успокаивается. Во время разговора не проявляет никаких признаков чувствительной несдержанности — самое большое, у него раза два показались на глазах слезы.
* * *
Во время пребывания пациента в клинике ему, из-за того что с ним трудно разговаривать (причина — его глухота), был предложен ряд вопросов, на которые он должен был дать письменные ответы. Вопросы и ответы прилагаются:
Лангфельдт: Напишите коротко, как Вы теперь смотрите на свое детство и отрочество. Назовите особые события или случаи, которые, по Вашему мнению, оставили глубокий след в Вашей жизни.
Гамсун: Мой дом был бедный, но я бесконечно любил его, я плакал и благодарил Бога каждый раз, когда возвращался домой от дяди (Ханса Ульсена), который тиранил меня и морил голодом. Я просил, чтобы меня посылали пасти скот, даже если была не наша очередь. Я лежал на лугу, разговаривал сам с собой, вырезал дудочки, писал стихи на клочках бумаги, вообще, был обыкновенный крестьянский мальчик. Ничем особенным я не отличался, разве что был немного более сообразительный, чем мои одногодки. Мы, дети, очень уважали отца, мать была такая добрая, терпеливая, она сохранила все бумажки, на которых я что-нибудь писал, и показала мне их, когда я был уже взрослый. У нее был такой нежный, мягкий голос, но мы предпочитали беседовать с отцом, а не с ней: от него мы узнавали больше интересного. Мы, братья, и дрались и мирились, как все крестьянские дети, мы очень любили старшую из наших сестер, хотя другая сестра была симпатичнее. Сейчас из моих братьев и сестер уже никого нет в живых, я не сумел помочь сестре, она умерла молодой, я тогда сам еле сводил концы с концами. Мне так стыдно, что я не помог ей.
Самый тяжелый след в моей душе оставил мой дядя, брат матери, он совершенно не умел обращаться с детьми, хотя и был не лишен хороших качеств. Он помог нам приобрести усадьбу, маленькую и бедную, но мы никому не были должны. И еще не забыть бы дедушку, отца матери; у него тоже был очень мягкий характер, он был бесконечно добр и терпелив с нами, детьми. Я далеко не такой хороший дедушка, как он.
Лангфельдт: 1) Знаете ли Вы, отчего умерли Ваши родители? 2) Не помните ли Вы случаев склероза, психических заболеваний или других серьезных наследственных недугов в Вашей семье?
Гамсун: 1) Отчего умерли мои родители, я не знаю. Возраст, старость, усталость от жизни — каждому из них было далеко за семьдесят. Вполне возможно, что и от склероза, я в этом ничего не понимаю. Кажется, это самая обычная причина смерти у старых людей.
2) Но психические заболевания или наследственные недуги в моем роду исключаются. Это были здоровые, и душой и телом, крестьяне из Гудбраннсдалена, работали на своей маленькой усадьбе, перебивались день за днем. У меня дома записан их точный возраст. Я ведь с ними почти не жил, но я попросил ленсмана Бюгге поставить на могиле моих родителей большой памятник. Мой брат умер несколько месяцев назад, ему был девяносто один год. Сестра, та, которая умерла в молодости, скончалась от родов — и она, и ребенок.
Лангфельдт: Есть несколько обстоятельств, которые нам необходимо выяснить, прежде чем мы вынесем свое заключение, которое будет направлено в суд. Вот они:
1) Напишите немного подробнее о своем детстве. Особенно о том, как Вам жилось у дяди.
2) У Вашего крестного отца Турстейна Хестхагена.
3) Когда Вы были коробейником и учились на сапожника.
4) Нам необходимо также подробнее узнать о Ваших двух браках. Ваш брак с Бергльот Бек был расторгнут в 1906 году. В письмах к начальнику сыскной полиции Христиании (в 1897 г.) Вы писали, что Вас и Вашу невесту преследуют самым бесстыдным образом. Как Вы смотрите на это теперь? Что послужило причиной расторжения Вашего брака? Какие у Вас были отношения с Вашей теперешней женой и детьми раньше и особенно какими они были в последние годы?
Гамсун: 1) О том, как мне жилось у моего дяди, я уже написал на двух или трех страницах. Я очень страдал от его неразумного обращения со мной, но я написал также, что отчасти это можно извинить.
2) У Турстейна Хестхагена я работал в лавке и в то же время готовился к конфирмации. Что еще можно к этому добавить?
3) Знакомый коробейник снабдил меня товарами, которые я должен был для него продавать в разных селениях. Я торговал не больше двух месяцев. Дело у меня шло плохо, у меня никак не получалось продавать столько, чтобы мне хватало хотя бы на еду.
Господин профессор, более обстоятельные ответы на вопросы 1, 2 и 3 я дать не могу.
Кроме того, я уже устал бесконечно копаться в своем несчастном «я».
Я не связываю эти объяснения с пятью другими местами, где я служил, о которых выше не упоминалось:
Помощник ленсмана в Бе, в Вестеролене, один год.
Ученик сапожника в Буде, четыре месяца.
Докладчик и секретарь у Кристофера Янсона в Миннеаполисе, полгода.
Школьный учитель в Хьерундсфьорде, полгода.
Государственный почтмейстер в Эурдале, Валдрес, одно лето.
Оба мои сына закончили школу и получили воспитание, соответствующее их возрасту и желанию. Оба уже женаты. Мои дочери замужем, одна в Германии, другая в Дании, муж первой пропал без вести, и она уже давно живет дома в Нерхольме.
Не знаю, что еще можно написать о моем «отношении» к детям. Надеюсь, у них остались приятные воспоминания о доме, в котором они выросли, надеюсь, они понимают, что я хотел им добра, что с моей стороны было сделано все, чтобы помочь им выйти в люди. Вообще, в наше время самое умное — не ждать от детей большой благодарности. Дети идут своим путем.
Лангфельдт: В том заключении, которое я должен дать о Вас властям, я обязан охарактеризовать отдельные свойства Вашего характера. Поэтому очень важно знать, что Вы сами об этом думаете, я полагаю, что за свою жизнь Вы их основательно проанализировали. Насколько я понимаю, Вы всегда были агрессивны. Как Вы думаете, это врожденная агрессивность или она объясняется какими-то обстоятельствами, пережитыми Вами в детстве?
В то же время у меня создалось впечатление, что Вы очень сенситивный, уязвимый человек. Это так? Какие у Вас есть характерные особенности? Подозрительность? Эгоизм или щедрость? Ревнивы ли Вы? Присуще ли Вам чувство справедливости? Чувствительный Вы человек или холодный?
Гамсун: Я анализировал себя постольку, поскольку создал в своих произведениях не одну сотню самых разных образов — каждый из них соткан из меня самого плюс достоинства и недостатки, которыми награждают вымышленных героев.
Так называемая натуралистическая школа Золя и его время рассматривали человека как носителя какого-то основного качества. Они не пользовались психологическими нюансами, человек имел одно «господствующее качество», которое и определяло все его поступки.
Достоевский и другие писатели научили нас иному взгляду на человека.
Не думаю, что в моем творчестве, от начала и до конца, можно найти хоть одного героя с таким цельным, прямолинейным «господствующим качеством». Все мои герои лишены так называемого «характера», это раздвоенные и противоречивые личности, не плохие и не хорошие, но и плохие и хорошие вместе, в них много нюансов, их характер и поступки постоянно меняются.
Такой, несомненно, и я сам.
Вполне возможно, что я агрессивен, что я понемногу обладаю всеми качествами, которые упомянул господин профессор, — что я уязвимый, подозрительный, эгоистичный, щедрый, ревнивый, справедливый, логичный, чувствительный, холодный — все это человеческие качества. Но я не могу сказать, чтобы какое-то одно из них во мне преобладало.
Главное во мне — мой дар, позволивший мне написать мои книги. Но его я не могу анализировать.
Брандес называл это «божественным безумием».
Лангфельдт: Не можете ли Вы написать (или продиктовать) немного подробнее о своих религиозных взглядах? Что Вы понимаете под Богом? Верите ли вообще, что вне нас есть силы, которые мы не можем познать своими чувствами?
Гамсун: Незадолго до того, как меня увезли из дома для престарелых в Ландвике, ко мне в комнату вошел какой-то человек и что-то сказал. Я не расслышал, и тогда он написал на листе бумаги: «Спасен ли ты?»
Я не стал отвечать ему столь же прямо: «А спасен ли ты сам?»
Что я понимаю под Богом?
Я самоучка и читал не так уж много учебников и научных трудов. Божьей милостью я живу на земле уже 86 лет.
Лангфельдт: А как Вы раньше относились к религии? Изменилось ли это отношение?
Гамсун: Я почти индифферентен. Я не безбожник, но, как все мои знакомые и друзья, равнодушен к вопросам религии.
Нет, отношение не изменилось. Я почти не молюсь Богу, но бываю горячо благодарен ему, когда он милостиво спасает меня от чего бы то ни было.
Лангфельдт: Мне бы хотелось узнать о каких-нибудь главных трудностях, которые Вам пришлось пережить в жизни, и как они на Вас подействовали.
Гамсун: Судьба избавила меня от многих неприятностей, их на мою долю выпало меньше, чем на долю других людей. Я всегда был здоров, ничем не болел, мой организм мог вытерпеть все, возможно потому, что я с детства привык терпеть.
Когда мы прибегали домой со своими жалобами, нам говорили: «Это еще не беда, могло быть гораздо хуже!»
Конечно, как и у всех, у меня бывали неприятности, но обычно я расстраивался ненадолго, у меня легкий характер, я люблю смех и шутки. Это у меня от отца. Педер Портной славился своими веселыми ответами.
Вот два примера: однажды на Рождество один хромой человек попросил отца отдать ему в жены мою сестру. «Но, как видите, я и собой нехорош, и хром», — сказал он. «А если б ты был другим, тебе бы и не видать ее», — ответил отец. В другой раз один человек решил помочь моему отцу колоть дрова, он был уже старый. Человек взял топор и быстро все расколол. «Вот как надо!» — сказал он. «Да-да, топор у меня хороший!» — ответил ему отец.
Из неприятностей, наверно, надо назвать нападки на меня в газетах. Я поздно стал известным, помню, что нападки в газетах сильно огорчали меня, хотя мне было уже за тридцать. Но это быстро проходило.
Нильс Фогт писал в «Моргенбладет»: «Апостол обмана в нашей литературе, фокусник нового искусства Кнут Гамсун».
А я тогда выпустил книгу, которая прославилась на весь мир больше всех моих книг.
Но с годами я стал невосприимчив к официальному мнению и последние лет сорок или пятьдесят, по-моему, уже не обращено внимания на то, что говорится о моих произведениях, хвалят их или ругают.
В этой связи могу сказать, что успех моих пьес был весьма скромный. Но я никогда не принимал этого близко к сердцу, ибо знал, что я не драматург, что я пренебрегаю дешевыми эффектами, которые так любят зрители.
У меня было мало разочарований, я никогда не занимался предпринимательством и потому не питал никаких надежд в связи с ним. Я жил и мечтал в пределах своего хозяйства и своего творчества, которые одинаково мне дороги.
Одно донимало меня всю жизнь вплоть до самой старости, иногда это бывало смешно, но чаще — достаточно серьезно: меня почему-то преследовали пожилые дамы.
Что там творилось у них в головах, я не знаю, но чем они были старше и полнее, тем больше пылали злобой и ненавистью. Насколько мне известно, к их числу иногда относились и весьма известные личности, у меня не было с ними никаких отношений, но они возникали в моей жизни в виде анонимных писем, телефонных звонков, телеграмм, они следили за каждым моим шагом, даже крали письма с моего письменного стола и анонимно пересылали их чужим людям, они делали все, чтобы бросить тень на мою личную жизнь.
Смешно, конечно, но ведь это продолжалось годами, без передышки и, безусловно, действовало на меня — мне для работы был необходим душевный покой.
Я пытался понять, чем я обязан столь странному интересу со стороны этих дам? Я ни в чем перед ними не провинился, и какая им была выгода так мучить меня и мешать мне работать? Думаю, они читали кое-какие мои книги, которые обычно не индифферентны к вопросам пола, и под влиянием своей искалеченной гормонной системы начинали мне мстить.
Можно ли согласиться с таким объяснением? Или хотя бы с относительно правдоподобной догадкой?
Лангфельдт: Какие отношения были у Вас с Вашими издателями все эти годы? Назовите своих издателей и скажите, какие между Вами были отношения?
Гамсун: Вы имеете в виду моих скандинавских издателей?
Вначале я издал две книги в издательстве «Филипсен» в Копенгагене (Густав Филипсен). После того как это издательство было продано издательству «Гюльдендаль» в Копенгагене (Гегель), я много лет издавался там. Наконец, когда у датчан было выкуплено издательство «Гюльдендаль», я стал издаваться в «Гюльдендаль Норск Форлаг» (Кениг и Григ, Осло), где и вышла большая часть моих книг.
Отношения со всеми издателями у меня всегда были самые хорошие. Мы не должны друг другу никаких денег, но благодарны за товарищеские отношения и доброе сотрудничество.
Мои книги издавались также и в других странах, они переведены на тридцать два языка. От одних издательств я получал немного денег, от других — ничего, в зависимости от их принадлежности к Бернской конвенции. Но зато от некоторых я получал достаточно высокие гонорары — из Германии и Австрии, из России, Америки и Канады.
Как эти издательства называются, я не помню.
Теперь все эти издательства не будут издавать моих книг. Я уже умер.
Лангфельдт: Считаете ли Вы, что за последние лет пять Вы изменились в каком-нибудь отношении? Если да, то в каком? Напишите, пожалуйста, не ухудшилась ли у Вас память? Сократился ли круг интересов? Занимают ли Вас сейчас какие-нибудь особые мысли? Какие?
Гамсун: Все, как и следует, идет к концу. Я сам это замечаю и часто говорю: «Если б я был хоть таким, как в прошлом году!» Старость, сильное ухудшение памяти, мне приходится писать самому себе записки с напоминаниями и все время заглядывать в них. Не помню, куда что положил у себя на столе, а стол у меня большой, постоянно что-нибудь ищу. В повседневной жизни я еще кое-как справляюсь, но чувствую, что очень ослаб. Свою последнюю книгу я так и не закончил, собирался написать еще один том, но мне пришлось отказаться от этой мысли: я уже не мог справиться с материалом.
Мои интересы, напротив, сохранились такими же живыми и разнообразными, как в молодые годы. Я вижу это по своему чтению, читаю все подряд, и художественную литературу, и литературу по самым серьезным вопросам культуры, я всегда получал и покупал много книг, так что выбор у меня большой.
Мои мысли всегда были заняты хозяйством и чтением, да и теперь ничто другое меня не интересует, если не считать неприятных событий последних месяцев. Никогда ни в одной стране полиция не предъявляла мне никаких претензий, но судьба изменилась. Меня очень мучает афазия, не могу вспомнить нужное слово, когда разговариваю или когда пишу. Ну и, конечно, моя глухота, которая все время усиливается.
Лангфельдт: Напишите, пожалуйста, как получилось, что Вы стали носить значок национал-социалистов? Вы когда-нибудь писали заявление о приеме в партию?
Гамсун: Это получилось так: один человек, по имени Шур Фюр, приколол мне этот значок, а другой — Кнат из Арендаля — прислал мне анкету, которую я должен был заполнить и вернуть. Она так и осталась незаполненной и невозвращенной. Заявления о приеме в партию я никогда не подавал и членских взносов не платил.
Меня затянули в это дело только потому, что мой дом находился по дороге, так сказать — «заодно». Я много раз объяснял это и в суде и в полиции. Я считаю, что господину профессору должны были прислать все эти документы. Они избавили бы нас от повторных вопросов.
Лангфельдт: Если бы 9 апреля Вы знали все, что знаете теперь, в том числе что немцы применяли пытки и убили много Ваших соотечественников, что повсюду, куда бы они ни пришли, они осуществляли духовную тиранию, Вы бы писали так же, как в 1940 году, или нет?
Гамсун: Хоть это и искусственная ситуация, но, конечно, это изменило бы мое отношение к Германии.
Я присоединился к немецким национал-социалистам, которые, впрочем, составляют лишь небольшую часть немецкого народа, и вот, значит, разоблачен.
Тут уж ничего не поделаешь.
Но в той искусственной ситуации я бы не вступил также и в отряды саботажников Пола Берга и не давал бы властям повода смотреть сквозь пальцы, как по всей Норвегии уничтожается все живое и все имущество.
Писать, как в 1940 году? У меня больше нет никаких личных интересов. Если бы я мог оказать своей родине услугу, перестав писать вообще, то из-под моего пера больше не вышло бы ни слова.
Лангфельдт: 1) Вы не понимали в 1940 году, что большая часть норвежского народа считала Квислинга предателем?
2) Понимали ли Вы, что члены НС, группировавшиеся вокруг Квислинга, который пропагандировал «великогерманское государство», тем самым сотрудничали с врагом?
Гамсун: 1) Нет, не понимал и ни от кого не слышал ничего подобного. Я уже много раз отвечал на это, в том числе и в суде. В моем доме никто этого не понимал, потому что об этом ничего не говорилось. Откуда мы могли это узнать? В газетах об этом не писали, в те дни газеты интересовались Квислингом — и как главой правительства, и как личностью. Ни одна душа из «большей части норвежского народа» не сказала нам об этом ни слова.
2) Конечно, понимал, но по-своему. Это хорошо, думал я. «Великогерманское государство» — это ведь не только Германия и Австрия, но также и вся Скандинавия, и Англия, и пограничные страны, и в этом государстве Норвегия займет достойное и почетное место, которого ее лишили, мы получим обратно наши колонии — Гренландию, которую датчане отобрали у нас по Кильскому договору30, и тот Большой остров в Северном море31, который у нас отобрали русские. Это замечательно! — думал я. НС трудится над идеальным планом и будущее Норвегии обеспечено!
* * *
По поводу письма председателю стортинга Улльманну, датированного 1898 годом, Гамсун 21/1—46 дал следующее объяснение:
- — Мне трудно как-нибудь разумно объяснить преследование, о котором говорится в этих длинных письмах. Могу только сослаться на те догадки, о которых недавно писал господину профессору, в отношении нескольких безумных дам32, именно на них — я так считал и считаю до сих пор — лежала вина за преследования, длившиеся два года. Я высказал профессору вполне допустимое предположение, что эти дамы страдали эротическими отклонениями, возможно, это была мстительность, отягощенная влюбленностью в меня, как в жертву. Не знаю. Но весьма вероятно, что среди них были даже известные и влиятельные особы, имевшие возможность держать слуг. Это я вполне могу предположить.
А вот объяснить, почему полиция не выполнила свой долг и не помогла преследуемому человеку обрести покой, я никак не могу.
Профессор заметил, что, наверно, полиция сочла все это «глупой затеей». Я ответил: «Прекрасно, пусть полиция так считает, и оставьте меня в покое!»
Для меня все это больше не представляет интереса, с этим давно покончено. После того как мы поженились, преследования в отношении моей невесты и меня постепенно прекратились. Почему мы раньше не воспользовались этим средством? Это было не так просто: моя невеста была раньше замужем за иностранцем и развод должен был быть оформлен в обеих странах.
Но меня весьма удивляет, что сегодня вспомнили об этой истории пятидесятилетней давности и потребовали от меня объяснений, в то время как еще не закончено дело по обвинению меня в измене родине. Я не вижу связи между этими двумя делами. Даже если теория о «глупой затее» сменилась теперь теорией о моей мании преследования. Последней, конечно, можно воспользоваться, чтобы еще больше унизить меня, если все дело только в этом. Все возможно!
Но это не выдерживает никакой критики.
Забывают, правда, что в этом случае мы оба должны были одновременно страдать манией преследования. И забывают также, что никто из нас ни до, ни после преследования не страдал этим недугом. У меня вообще легкий характер, без каких-либо отклонений от нормы. Но для меня это было очень тяжелое время: ведь, несмотря на преследования, я должен был писать книги, чтобы зарабатывать себе на жизнь. Я влез тогда в большие долги.
За пять лет войны я написал всего несколько заметок в газеты, у полиции они все собраны. Ничтожный результат для пишущего человека! Я, как земля, лежал «под паром», был духовно парализован.
Теперь, уже после ареста, ко мне вернулось дыхание, я начал немного работать. Но полиция вытащила меня из моей комнатушки в доме для престарелых в Ландвике, впихнула в переполненный вагон, где мне пришлось сидеть ночью двенадцать часов подряд, и наконец утром заперла меня в Психиатрической клинике в Осло, и вот уже четвертый месяц я нахожусь здесь.
Здесь я совсем перестал писать.
Чтобы покончить с теми письмами: в свое время я мог перечислить два десятка известных людей, которые были замешаны в истории с этими анонимными письмами. Теперь я уже всех не помню. Они отказались помочь мне из страха попасть на страницы газет и быть вызванными в качестве свидетелей.
Я уговорил двух моих друзей, Сигурда Бедткера и Ялмара Кристенсена, пойти со мной к полицмейстеру Хессельбергу. Полицмейстер позвонил в колокольчик и вызвал начальника сыскного отделения Йельструпа. Йельструп поклонился и объяснил, что дела с анонимными письмами считаются самыми трудными, но моим они займутся. Вот и все, что получилось из моего обращения.
Я посылал образец почерка, которым были написаны эти анонимные письма, датскому графологу, Йоханнеесу Мареру. Он определил, что это писала женщина и что во многих письмах она пыталась подражать моему почерку. Но кто она? Этого мы так и не узнали. Много лет спустя мой адвокат, фру Страй, посылала образцы этого почерка французскому графологу (фамилию его я не помню). Он заявил совершенно определенно, что это писала одна дама, знакомая нам. Вероятно, так оно и было, эта дама писала книги и была уже в возрасте. Она, конечно, чувствовала, что мы ее подозреваем: перед смертью она написала мне, что те анонимные письма писала не она.
Только так я могу «объяснить» эти письма. На этом я отдаю свои записи.
* * *
Из специальных обследований, проведенных во время наблюдения.
Наблюдаемый прошел ряд психологических испытаний в течение нескольких сеансов (чтобы не слишком утомлять его).
Память обнаруживает некоторые дефекты, однако не больше того, что можно ждать от человека в таком возрасте и перенесшего кровоизлияние в мозг.
Он мог повторить до пяти чисел, хотя иногда и сбивался, шесть чисел он не повторил ни разу.
Ассоциации, учитывая возраст, следует признать очень хорошими. Испытание по методу парных слов Раншбурга — при повторении после одной минуты не хватало только двух пар слов.
Школьные занятия, например, названия частей света, кто такие Лютер, Наполеон, Бисмарк, — ответы удовлетворительные. Так же, как количество жителей Осло и Норвегии.
Напротив, было несколько провалов в памяти, касающихся более поздних событий и лиц.
Не знает, когда женился оба раза. Считает, что мировая война началась в 1940 году, и не помнит никаких связанных с этим подробностей.
Определение понятий — вполне удовлетворительное. Например: самоотрицание? — «Отказаться, лишить себя той или иной выгоды».
Справедливость? — «Справедливо действовать, справедливо думать».
Напротив, неудовлетворительно ответил, когда нужно было определить разницу или сходство между двумя понятиями. Например:
Какая разница между ребенком и карликом.
Ответ: Возраст.
Разница между уверенностью в себе и самоуверенностью?
Ответ: Самоуверенность приводит к тому, что человек теряет место, которое он получил, благодаря уверенности в себе.
При ответах на эстетические вопросы случались и курьезы. Так, например, когда наблюдаемого спросили, почему нельзя изменять жене, он ответил:
— Потому что она может ответить тем же.
На вопрос, кем из знакомых ему людей он восхищался больше всего, он ответил:
— Бьернсоном, и покончим с этим.
* * *
Пролежав в Психиатрической клинике несколько долгих мучительных месяцев, отец вышел оттуда сломленным, трясущимся стариком. Особенно доконали его два последних месяца. Непростительное нарушение врачебной тайны со стороны профессора Лангфельдта33, а также небрежность и равнодушие, проявленные властями, чуть не испортили навсегда отношения между моими родителями, этими стариками, которые как раз в то время особенно нуждались в поддержке друг друга. Тридцать лет спустя писатель Торкиль Хансен34 в своей книге «Процесс против Гамсуна» приводит большой материал, рассказывая, как обошлись с ними обоими.
Старый друг отца Кристиан Гиерлефф и я забрали его из клиники и повезли на пристань у Акерсхюса, где должны были сесть на пароход, идущий в Гримстад. Мы ехали по улице Карла Юхана, Гиерлефф пытался всячески подбодрить отца:
— Ну, с ними ты уже разделался! Посмотри же вокруг... Ведь это Карл Юхан... Узнаешь?
Отец почти не поднимал глаз. Конечно, он узнал этот город, который и ему самому не удалось покинуть, не унеся на себе его метку.
Некоторое время спустя в городских газетах было опубликовано заключение компетентного обследования:
1) Мы не считаем Кнута Гамсуна душевнобольным и полагаем, что он не был душевнобольным в то время, когда совершал вменяемые ему в вину действия.
2) Мы считаем его человеком с необратимо ослабленной психикой, но не видим опасности для повторения наказуемых действий.
Виндерен 5/2—1946
Эрнульф Эдегорд
Габриэль Лангфельдт
Примечания
*. «Бедный белый» (англ.).
**. Отец демонстративно сел на такую желтую скамейку. — Прим. авт.
***. Сульфазолом. — Прим. авт.
1. Впервые о Гамсуне как о приверженце нацистов заговорили в 1935 г. после статьи «Осецкий». Карл фон Осецкий (1889—1938) — немецкий журналист, поборник мира, выступал против нацизма. Осецкий предупреждал о растущей опасности немецкого милитаризма. В 1928 г. приговорен к тюремному заключению сроком на полтора года по обвинению в измене родине и разглашению военной тайны. После поджога рейхстага в 1933 г. был снова арестован и заключен на три с половиной года в концлагерь. В 1934 г. началась кампания в защиту Осецкого и борьба за присуждение ему Нобелевской премии мира. Основным аргументом Гамсуна против присуждения Осецкому Нобелевской премии было нежелание использовать столь престижную премию в политических целях. В одном из писем Гамсун писал: «В Германии сейчас идет процесс преобразований. Если правительство сочло необходимым создать концентрационные лагеря, значит, у него были на то основания». В итоге Осецкому не была присуждена Нобелевская премия в 1934 г. Однако борьба за вручение ему премии продолжилась и в 1935 г. Тогда Гамсун выступил уже открыто, напечатав статью в двух крупных норвежских газетах. В своей статье он под конец подчеркнул, что если Осецкий был недоволен режимом в Германии, то мог бы уехать из страны, не дожидаясь ареста. Статья Гамсуна вызвала бурю в Норвегии, одним из первых появился отклик известного норвежского журналиста и писателя Нурдала Грига. Статья Гамсуна дискутировалась в прессе всех европейских стран вплоть до смерти Осецкого в 1938 г. от туберкулеза. Наиболее драматичным для Гамсуна было письмо протеста в одной из центральных норвежских газет, подписанное 33 писателями, в том числе его друзьями Петером Эгге и Эйнаром Скавланом. Премия мира Осецкому все-таки была присуждена в ноябре 1936 г. (за 1935 г.).
Хотелось бы обратить внимание, что позиция Гамсуна была необычайной — большая часть среднего класса норвежцев поддерживала его мнение.
2. Левланд Йорген (1848—1922) — норвежский политик, занимавшийся вопросами образования и церкви.
3. Беклин Арнольд (1827—1901) — швейцарский художник, скульптор, представитель позднего классического романтизма.
4. Келлер Готтфрид (1819—1890) — швейцарский писатель, писал на немецком языке. Романтик. Наиболее известен его автобиографический роман «Зеленый Генрих» (1855).
5. Хольберг Людвиг (1684—1754) — крупнейший деятель скандинавского просвещения, датско-норвежский драматург, философ и историк, профессор Копенгагенского университета.
6. Торвальдсен — по всей вероятности, речь вдет о Бертеле Торвальдсене (1767—1844) — художнике, скульпторе, большую часть жизни прожившем в Риме. Один из наиболее известных в Европе скульпторов своего времени, работал в классическом стиле.
7. Дональд Дюк — герой американских мультфильмов, выпускаемых студией Уолта Диснея.
8. Вудхауз Пелен Гренвилл (1881—1975) — известный англо-американский писатель, популярность которому принесли юмористические книги о Бертраме Вустере и его слуге Дживсе.
9. Нурми Пааво (1897—1973) — финский бегун, девятикратный чемпион Олимпийских игр.
10. Хэгг Гюннар — шведский спортсмен.
11. Хени Соня (1912—1969) — норвежская фигуристка, многократная чемпионка Олимпийских игр, известная актриса Голливуда.
12. Фриделль Эгон (1878—1938) — австрийский писатель, историк искусства.
13. Тау Макс (1897—1976) — писатель, историк литературы, по происхождению немец, с 1944 г. принял норвежское подданство. В 1955 г. выступил организатором Международной библиотеки мира.
14. Квислинг Видкун (1887—1945) — майор, политик, военный атташе посольства Норвегии в Петрограде в 1918 г., в Хельсинки — в 1920—1922 гг. Принимал активное участие в акции Нансена по оказанию гуманитарной помощи России. Министр обороны Норвегии в 1931—1933 гг. Во время посещения Бергена в 1933 г. выступил с предложением оккупации Норвегии войсками Германии. В 1940 г. попробовал стать главой Кабинета министров — но неудачно. В 1942 г. назначен главой оккупационного правительства, после освобождения Норвегии от фашистов сдался норвежским властям и был осужден на смертную казнь.
На многих языках имя «Квислинг» стало нарицательным и означает «предатель, изменник».
В своем рапорте, написанном по просьбе доктора Эдегорда в 1945 г., Гамсун писал: «Я не вижу ничего предосудительного, в том что сделал Квислинг. Конечно, ему не стоило убивать евреев, ведь они такие же люди, как и мы все. Но в тех журналах, что были у меня во время войны, об этом ничего не говорилось. Я узнал об этом уже много позже».
15. Тербовен Йозеф (1898—1945) — политик, нацист, глава оккупационных германских властей в Норвегии, окончил жизнь самоубийством.
16. Встреча Гамсуна с Гитлером произошла в мае 1943 г.
17. Шлейхер фон Курт (1882—1934) — немецкий генерал, политик, в 1923—1933 гг. — рейхсканцлер, расстрелян в 1934 г. во время чистки партии нацистов.
18. Ефрейтор — имеется в виду Гитлер, который до самой смерти оставался ефрейтором.
19. Вильгельм II (1859—1941) — кайзер Германии в 1888—1918 гг. В ноябре 1918 г. эмигрировал в Нидерланды, где и жил до самой смерти.
20. Эберт Фридрих (1871—1925) — президент Германии с 1918 г., лидер СДПГ. Заключил тайное соглашение с Генштабом о введении в Берлин войск для подавления революции.
21. Гинденбург Пауль фон (1847—1934) — президент Германии с 1925 г. 30 января 1933 г. передал власть в руки фашистов, поручив Гитлеру формирование нового правительства.
22. 15 декабря 1944 г. правительство Норвегии, находившееся в эмиграции в Лондоне, приняло закон, по которому все норвежцы — члены нацистской партии объявлялись изменниками родины и подвергались аресту. Туре и Арилд Гамсун были арестованы через неделю после освобождения Норвегии.
14 мая газета «Афтенпостен» напечатала сообщение о попытке самоубийства Кнута Гамсуна. Однако это было всего лишь газетной уткой. 26 мая Мария и Кнут Гамсуны были подвергнуты домашнему аресту. 31 мая Мария Гамсун была помещена в тюрьму в Арендале, а самого Гамсуна 14 июня отправили в больницу.
23. «Афтенпостен» и «Фритт Фолк» были во время войны профашистскими газетами.
24. Берг Пол (1873—1968) — юрист, адвокат Верховного суда, занимал высокие государственные должности.
25. Лагерь йоссингов — буквально: «лагерь норвежских патриотов». В связи с этим необходимо вспомнить так называемое «дело Алтмарка», когда в 1940 г. немецкое судно «Алтмаркен» было оттеснено во фьорд Йоссинг английским сторожевым катером «Коссак» и, несмотря на протесты норвежской стороны, подвергнуто нападению. Англия тем самым нарушила нейтралитет Норвегии. Само слово «йоссинги» впервые было употреблено во «Фритт Фолк» в унизительном смысле, но очень скоро стало употребляться в прогрессивных кругах в значении «патриоты».
26. Гиерлефф Кристиан (1878—1962) — норвежский писатель, публицист, перу которого принадлежат ряд биографий. Известен также своими детскими книгами.
Гиерлефф был знаком с Гамсуном с 1899 г., но во время войны придерживался иных взглядов, чем Гамсун. Он был убежден, что основной причиной возбуждения против Гамсуна дела была не его измена родине, а ненависть к Англии.
27. Страй Сигрид (1893—1978) — юрист, адвокат Гамсуна на протяжении большей части его жизни. Председатель Национального совета женщин в Норвегии в 1938—1946 гг.
28. «Фарманн» — экономический еженедельник, основанный в 1891 г., орган свободных предпринимателей.
29. Григ Харальд (1894—1972) — директор «Гюльдендаля», норвежского издательства Гамсуна.
30. Кильский мирный договор был заключен в 1814 г., по этому договору датский король Фредерик IV передал Гренландию Швеции.
31. Большой остров в Северном море — остров Шпицберген.
32. Анонимные письма Анны Мунк.
33. Один из вопросов профессора Лангфельдта касался второго брака Гамсуна, который на этот вопрос просто отказался отвечать. Тогда Лангфельдт вызвал из тюрьмы Марию. После нескольких общих вопросов профессор перешел к личной жизни Гамсуна. Мария согласилась ответить на вопросы врача только после заверений, что это необходимо для воссоздания полной картины жизни писателя и составления представления о его личности. Мария сказала, что если сам Гамсун когда-нибудь узнает о ее ответах, то это будет означать немедленный разрыв их отношений. Лангфельдт заверил ее в сохранении врачебной тайны. В своих ответах Мария упомянула о неверности Гамсуна, по ее мнению, особенно много таких знакомств у ее мужа появилось после того, как ему исполнилось 78 лет. Мария также сказала, что Гамсун всегда сравнивал ее со своей матерью, что дало возможность Лангфельдту сделать вывод об «Эдиповом комплексе» Гамсуна.
Когда Марии разрешили свидание с мужем, Гамсун не захотел с ней разговаривать. Расстались они очень холодно. Долгое время после выхода из больницы писатель вообще не хотел возвращаться домой.
34. Хансен Торкиль (1927—1983) — датский писатель, лауреат литературной премии Северного Совета 1971 г. Наибольшей популярностью пользовалась его книга «Процесс против Гамсуна», которая вышла в 1978 г. одновременно на норвежском, датском и шведском языках.