Голодный год в Христиании. Снова в Америке
I
В конце пребывания Кнута Гамсуна в Эурдале ему пригодился его опыт работы на почте. Эрик Фрюденлунд ушел на военную службу, и Гамсун временно исполнял обязанности почтмейстера, Это давало ему более надежный доход, чем лекции и статьи. Немного денег он скопил, немного взял взаймы у Фрюденлундов и считал, что теперь достаточно обеспечен, чтобы зимой 1885 года снова попытать счастья в Христиании.
Но и теперь столица Норвегии оказалась такой же негостеприимной по отношению к молодому поэту, как и пять лет назад. Христиания была маленьким городом в самом плохом смысле этого слова. Культурная жизнь, насквозь пронизанная условностями, и мещанская психология любыми средствами душили всякое проявление свободной мысли писателей и художников, боровшихся за новые идеи.
Кнут Гамсун не обманывался насчет столицы. Однажды он уже испытал на себе ее беспощадную хватку, однако чувствовал, что с того времени значительно возмужал, и надеялся, что теперь ему повезет больше. Он основательно изучил реалистическую литературу семидесятых годов, которая, опираясь на естественные науки и современную философию, обрела свободу и лавиной обрушилась на Европу. Брандес и Стриндберг не были для него неизвестными понятиями. Он читал лекции о творчестве Золя и Флобера, великих представителей европейской литературы того времени, изучал Теккерея, Диккенса, Гейне.
Следил он также и за борьбой на местном Парнасе. Его в высшей степени интересовали нападки Бьернсона и Хьелланна1 на христианство и его полномочных проповедников. Он читал романы Арне Гарборга2 «Вольнодумец» и «Крестьяне-студенты» и, конечно, знал, что по столичным кафе и мрачным меблированным комнатам, где ютились писатели и художники, ходит странный человек, который проповедует чистый детерминизм, борется с институтом брака, ратует за свободную любовь и официальное признание проституции, — это был один из столпов «Движения богемы»3 Ханс Йегер4. Гамсун приехал в Христианию в самый разгар яростной и ожесточенной борьбы, которая велась в норвежской духовной жизни в восьмидесятые годы, борьбы между авторитетами, признанными и одобренными властью и мещанством, с одной стороны, и прогрессивной, либерально настроенной частью общества — с другой.
Гамсун собирался использовать в этой борьбе и свои небольшие козыри. Но пока у него было только одно стремление: он хотел утвердиться как писатель. Хотел, чтобы его новое имя приобрело определенный вес и перестало быть только буквами.
Да, он обладал несокрушимой волей и оптимизмом. В то зимнее утро, когда он шел с Восточного вокзала вверх по улице Карла Юхана со своей старой почтальонской сумкой через плечо, его светлые глаза строго и упрямо взирали на серые фасады домов, Этот город — его враг, Кнут знал это по опыту, но считал, что на сей раз победителем выйдет он. Должно же ему повезти в конце концов!.. И опять он ошибся.
Гамсун снял самую убогую и дешевую комнатушку, какую Только сумел найти, он писал и работал. Дело не клеилось. Редакторы не кинулись к нему с щедрыми авансами и высокими гонорарами, хотя то немногое, что он им предложил, должно было убедить их — перед ними новый, оригинальный и чрезвычайно одаренный писатель. Нет, город встретил его своим старым испытанным оружием — холодом и равнодушием. Гамсун был молод, беден и неизвестен, даже среди богемы, — его просто не замечали.
Иногда, правда, крайне редко ему удавалось что-нибудь публиковать, не было у него и близких знакомств среди людей, задававших тон в происходившей тогда борьбе. Он читал в газетах, что стортинг не один раз отказывал Хьелланну в государственном жалованье за то, что писатель нападает на христианскую веру, читал о Кристиане Кроге5, шокировавшем город дерзостью своих статей, речей и живописи. О Хансе Йегере, приговоренном к тюремному заключению и штрафу за то, что откровенно высказывал свое мнение. Но он не искал знакомства с богемой и поступал так умышленно. С большим разочарованием он знакомился с книгами и статьями радикалов — их теории были ему чужды. Он проходил мимо окон «Гранда»6, видел за столиками столичную богему, но не заходил в кафе и не присоединялся к ней.
Единственный, с кем он познакомился немного ближе, был Арне Гарборг. Гамсун знал, что Гарборг был другом Кристофера Янсона, к тому же он уважал его как писателя, критика и заинтересованного участника многих дискуссий. Гамсун попросил Гарборга высказать свое мнение о некоторых его работах. Гарборгу они не понравились.
— Ваши произведения какие-то чужеродные, — сказал Гарборг. — Вы слишком много заимствуете у русских.
— У русских? Но я не знаю ни одного русского писателя.
— Например, у Достоевского.
— Но я не читал Достоевского.
Разговор зашел в тупик. Гарборгу больше нечего было сказать молодому писателю, и он не поверил ему, когда тот сказал, что не читал русских. Нет, ему решительно не понравился этот молодой писатель, который держался самоуверенно, что не подобало в его положении. Откуда Гарборгу было знать, что равнодушная невозмутимость Гамсуна была лишь маской, за которой он прятался?
Кое-какие знакомые и даже родственники у Гамсуна в Христиании все-таки были. Но, как и в прошлый раз, он редко посещал их. Их мир был ему чужд.
Гамсуну было трудно найти свое место в столице. Борьба за главенство в культуре между богемой и буржуазией его не касалась — ни как человека, ни как писателя. Он уединился в своей мрачной комнате со своими мыслями, которые были чужды тому времени, и произведениями, которые то время не желало читать. Одинокий, он бродил по городским окраинам, гулял в парках и на кладбищах — писал, размышлял и снова совершал свои мучительные, тщетные походы в редакции.
Несколько месяцев он пытался выступать с лекциями в разных местах. Из Тенсберга он пишет Эрику Фрюденлунду в Валдрес. Теперь тон письма уже не такой веселый, как прежде:
- «Не очень-то у меня ладится, Эрик, да, не очень. 17 мая выступал в Хортене, сегодня — здесь, в ближайшее воскресенье — в Саннефьорде. Люди не идут. Те же немногие, что приходят, принимают меня с восторгом, но их так мало...
Черт побери, я совершенно не знаю, что делать! Хочу попытать счастья в больших городах на западном побережье, таких, как Ставангер, Кристиансанн, Берген. Если и там будет не лучше, то нет никакого смысла продолжать эту затею...
«Афтенпостен» предлагал мне постоянный ангажемент в газете, но мне хочется съездить в это турне. Или, может, все-таки следует принять предложение газеты, раз все так не клеится? Как ты считаешь?..
Поклонись от меня знакомым. Мне не хочется писать, пока не заработаю немного денег...»
Дела его ухудшались. Места в «Афтенпостен» он не получил. Накопленные деньги кончились, теперь Кнут жил исключительно на литературный заработок, только на него, и потому вел более чем скромный образ жизни. Ему приходилось туго, но были и у него светлые минуты — он работал, и творчество дарило ему радость.
- «Иногда у меня в голове мелькают какие-то фразы, подходящие для будущего очерка или фельетона, интересные языковые находки, какие мне еще не встречались. Я лежу и повторяю их про себя, и они кажутся мне прекрасными. За ними следуют другие, я вдруг пробуждаюсь, вскакиваю и хватаю со столика возле кровати карандаш и бумагу. Во мне словно бьет родник, слова текут друг за другом, складываются в предложения, возникают ситуации, сценка громоздится на сценку, действия и реплики заполняют мой мозг, и меня охватывает несказанное блаженство. Я пишу как одержимый, исписываю без остановки страницу за страницей...»
Ларс Холст публикует иногда в «Дагбладет» какую-нибудь статью, набросок или фельетон Гамсуна — все это превосходные вещи, но их никто даже не замечает. Всюду господствует богема, и все заняты только ею.
Шли месяцы, Гамсуну становилось все трудней и трудней зарабатывать себе на жизнь. Он пытался найти хоть какую-нибудь службу, но ему всюду отказывали. Такое положение было невыносимым, силы его начали сдавать, и скрывать это ему уже не удавалось. Обтрепалось и платье. Шаг за шагом он шел по дороге страданий, знакомой каждому бедняку, голод заставлял его опускаться на колени, и от унижения он терял всякий стыд. Или, когда у него сдавали нервы, впадал в неистовство, и высокомерие его достигало мании величия. Он слишком легко терял равновесие, такой человек никому не был нужен. Наконец Гамсун лишился и крова: у него не было денег платить за комнату. Теперь он ночевал в сараях, под штабелями досок на берегу Акерсэльвен или под открытым небом на одной из скамеек в Дворцовом парке.
Он делал отчаянные попытки писать даже в этих условиях. Ему хотелось использовать мгновения, когда, несмотря на физическое истощение, голова работала ясно. Но у него редко получалось что-нибудь стоящее, он был вновь слишком болен.
Из-за своего состояния он не замечал, как проходят дни. Если ему случалось есть несколько дней подряд, хоть понемногу, он сразу расцветал, но нервы от этого расшатывались еще больше, организм принимал уже не всю пищу подряд.
Гамсун пишет, обмотав руки тряпками, а перед глазами у него пляшет «вихрь огненных лучей, небо и земля пылают, люди и животные охвачены огнем, бездна, пустыня, весь мир в огне, вот он — последний день...». Гамсун и есть тот самый молодой писатель из «Голода», обессилевший, ожесточившийся, с горькой иронией наблюдающий за игрой своих нервов и за ухудшением своего состояния. И его душа наполняется ненавистью к той силе, к которой он втайне испытывает детское почтение.
- «Я сидел на скамейке, размышлял над этим и все больше и больше ожесточался против Бога за то, что он так растянул эту пытку. Если он полагал, что с помощью этих страданий приблизит меня к себе, сделает лучше, заставив меня страдать и воздвигнув на моем пути все эти неудачи, то он сильно заблуждался, в этом я могу поклясться. И я, чуть не плача от упрямства, поднял глаза к небу и сказал ему все, что накопилось у меня на душе».
Ликующее безумие голода владело Гамсуном все лето. Он совершал самые немыслимые поступки. Однажды он стал в подъезде со шляпой в руке и начал громко петь. Вокруг собралась смеющаяся толпа. В конце концов явился полицейский и прогнал его... В другой раз он подошел к двери своего двоюродного брата, сапожника. При виде Гамсуна уважаемый ремесленник отшатнулся и захлопнул дверь у него перед носом — он принял его за пьяного.
Так жить было уже нельзя. В минуты прозрения Гамсун понимал это, и если до сих пор не сдался, то лишь из-за своего упрямства, из-за железной воли, не позволявшей ему сдаваться. Но теперь речь шла о жизни и смерти. И ему пришлось собрать все свое мужество, чтобы вынести самое тяжкое из всех посланных ему испытаний — признать свое поражение.
И опять богатый человек торгового звания помог Гамсуну вырваться из тисков нужды, фактически он спас его от голодной смерти. Через редактора Холста Гамсун познакомился с богачом и меценатом гроссерером7 Дублаугом. Дублауг дал ему взаймы необходимую сумму, и уже осенью 1886 года Гамсун смог снова уехать в Америку.
Другу Эрику, неколебимо верившему в его талант и щедро помогавшему ему по первой же просьбе, он посылает такое письмо:
- «Дорогой друг!
Я снова уезжаю в Нью-Йорк. Оставаться здесь невозможно. Жди письма из Нью-Йорка.
Попроси свою матушку не сердиться на меня. Попроси дядю не сомневаться во мне.
Мы с тобой по-прежнему друзья?
Привет всем.
Твой Кнут Г.
Борт «Гейзера», Кристиансавн, 20 авг. 1886».
* * *
И последние слова, которые Гамсун сказал перед отъездом из Христиании одному из приятелей, звучали так: «Я писатель. Когда-нибудь обо мне будет говорить вся Норвегия!»
II
Сначала Гамсун поселился в Чикаго. Он хотел испытать свои силы на новом месте, не зависеть от друзей в Миннеаполисе. Он и тут пытался жить на литературный заработок. Отправил редактору Холсту описание своего долгого морского путешествия — блестящий образец журналистики, подтвердивший его способности; статья была опубликована. Но снова Гамсун, как уже не единожды, испытал, что творчество — не самый легкий жизненный путь. Очень скоро ему пришлось искать себе другую работу. Однако оптимизм и юмор вернулись к нему. Он пишет длинное письмо Эрику Фрюденлунду:
- «Райл Роуд Хаус
Номер 80 и 82 Шерман-стрит
Чикаго
20 сентября 1886
Дорогой Эрик!
Я в Чикаго. Теперь здесь далеко не просто получить какую-нибудь работу, я обошел не меньше ста мест и написал сотни писем по объявлениям, опубликованным в «Чикаго трибюн», но мне не повезло. Вот уже две недели, как я начал эти поиски. Наконец я решил: все, с меня довольно! — и нанялся железнодорожным рабочим, мы трудимся в самом Чикаго. Тут нас человек пятьсот или шестьсот, платят нам по 1,75 доллара в день, но работа адова. Через месяц мне обещают перспективную должность кондуктора на электрическом трамвае. Я должен объяснить тебе, что это такое. Здесь трамвай ездит по улице сам собой, никаких лошадей, никакого парового котла, просто катит тебе навстречу ряд вагонов, а что их двигает вперед, не видно. А секрет в том, что двигает эти вагоны устройство, лежащее в земле, — кабель длиною во много английских миль, между путями имеется желоб шириной в полдюйма, по которому бежит подвижной контакт, связывающий двигатель трамвая с зарытым в земле проводом. На такой трамвай меня возьмут примерно через месяц. Сначала я буду только запасным кондуктором, и мне будут платить пятьдесят-шестьдесят долларов в месяц, а весной мне дадут постоянную линию, и моя заработная плата поднимется до ста долларов. Как я уже сказал: место перспективное. Если здоровье меня не подведет, я его, конечно, получу. Надеюсь, так и будет. На подобные места тут сотни претендентов, но суперинтендант дал слово, что возьмет меня, и записал мою фамилию. Ура!
Я согласился прокладывать пути на улице, потому что слишком долго был без работы. Но, клянусь Богом, это адски тяжелый труд. По сравнению с ним работа на ферме — сущие пустяки. Здесь, например, трое человек должны нести железное «ярмо», оно весит тысячу двести фунтов, один человек — бочку цемента, четыреста фунтов, или ящик болтов, четыреста пятьдесят фунтов. Самое ужасное — цемент, глаза мои его совершенно не переносят. А какая тут жара! Сто градусов по Фаренгейту, и это в тени. Мы работаем почти нагишом, точнее, в одних рубахах и штанах.
Из-за жары я постриг волосы на американский лад — сзади и спереди почти наголо. Ты бы меня сейчас не узнал. Кроме того, я начал отращивать усы, пока они еще маленькие, им всего неделя, но я тщательно ухаживаю за ними, и парикмахер обещал, что недели через три у меня будут вполне приличные усы.
Вчера натер на руках и плечах волдыри. Как видишь, почерк у меня уже не каллиграфический. Я приобрел настоящее, практичное, отвратительное американское вечное перо, которым и царапаю эти строки. Через неделю, когда волдыри заживут и кожа загрубеет, почерк у меня опять станет тверже. Я много писал в своей жизни, Бог свидетель. Между прочим, читал ли ты мое «Турне»? Не напечатала ли «Дагбладет» еще что-нибудь после моего отъезда? Я оставлял там очерк, который называется «Грех», и еще один — «Лжец», и тот и другой обещали опубликовать. На мой взгляд, они написаны хорошо. В первом я хотел показать, что воровство, совершенное при определенных обстоятельствах, например, то, на которое человека толкнула нужда, нельзя считать грехом, а во втором, что лживость — не порок, а талант. Думаешь, слишком радикально? Но я в Христиании был доведен до крайности. Фрекен Ветлесен может это подтвердить, я написал ей, когда мне было совсем скверно. Это был крик отчаяния, но она неправильно истолковала мое письмо.
С Шибстедом я порвал окончательно. Я совсем перестал понимать этого человека. Мы с ним рассчитались, и он чуть не спятил, что я, нищий, как церковная мышь, заработал у него какие-то гроши, причем по его же расценкам! Потешная личность, как назвала его одна газета в Христиании.
Холст и Томмессен относились ко мне неплохо, и когда я вернусь, буду писать для них хорошие статьи. Я про себя рассчитал так: вот заработаю здесь достаточно, чтобы расплатиться со своими долгами в Норвегии, и еще кое-что про черный день и вернусь домой. Дай только Бог, чтобы на это ушло не слишком много времени.
Попроси свою матушку запастись терпением. И сам тоже запасись им. Увидишь, я сделаю все возможное. Дядя Нильс может быть совершенно спокоен. Скажи ему это. Я помню срок, и на этот раз пришлю деньги вместе с процентами, даже если мне пришлось бы взять здесь взаймы. В Норвегии последнее время мне жилось так невыносимо трудно, что я не мог расплатиться с ним, пока был дома. Эрик, я дошел до того (но это между нами), что, как бездомный, ночевал в ратуше. Несколько ночей я спал в пустой мастерской жестянщика на Меллергатен. Думаешь, я ел каждый день? Если бы так! Избави тебя Бог изведать такое! Но теперь я сыт и буду работать как одержимый, да уже и работаю, чтобы расплатиться с долгами и вернуться домой. Мы с тобой еще встретимся. И я не оставил своей мечты когда-нибудь закончить книгу...
Твой друг Кнут Г.».
О том, как Кнут Гамсун работал кондуктором на чикагском трамвае, рассказал много лет спустя его американский друг журналист Крегер Юхансен — тогда Гамсун был уже известен в Норвегии:
— Он удивительно точно помнил названия всех улиц, где проходил его трамвай, мог назвать их последовательно в любом направлении. Он никогда не ошибался и объявлял их громким и зычным голосом, какому мог позавидовать любой кондуктор. Днем к тому же он мог читать названия улиц на домах. Но зато вечером, в сумерках, если он почему-либо не заметил, что они уже проехали ту или иную улицу, он впадал в замешательство. Он был совершенно лишен способности ориентироваться по месту... Можно себе представить изумление чикагских пассажиров, когда они, выйдя из трамвая, оказывались совсем не там, куда ехали. Они тут же садились и строчили жалобы в компанию.
Вскоре Кнут Гамсун оказался безработным. Однако не потому, что он путал названия остановок. Просто его мозг был не способен сосредоточиться исключительно на кондукторских обязанностях. Задумавшись, он мог ошибиться на доллар, давая сдачу, или по рассеянности вообще не получить с кого-нибудь за проезд. «Шпионы» трамвайной компании донесли на него, и его песенка была спета.
Безработному в Христиании, безработному в Чикаго — одинаково трудно. И Гамсун решает уехать из Чикаго куда-нибудь в сельскохозяйственные районы, где сильный физически человек всегда может получить работу. Он сам рассказывает, как сложилась его жизнь на этот раз:
- «Я оказался в Чикаго совершенно без денег и не мог уехать из города. Тогда я написал короткое письмо одному знакомому американцу с просьбой дать мне взаймы двадцать пять долларов, но не обещал, что когда-нибудь верну ему эти деньги. Письмо я отнес сам. Контора американца была далеко, у самых боен, и мне все время приходилось спрашивать дорогу. Контора занимала огромное помещение и выглядела непривлекательно — сарай сараем, по огромному залу сновали конторские служащие. В дверях в качестве привратника стоял молодой человек, он взял мое письмо и ушел с ним, я видел, что он направился в самую середину зала, где на возвышении, углубившись в бумаги, сидел какой-то человек. Это и был мистер Армор. С этой минуты я не смел поднять глаз — конечно, мне было стыдно и к тому же я боялся получить отказ. Привратник быстро вернулся обратно, я заметил его, когда он уже стоял рядом и протягивал мне двадцать пять долларов. Я не сразу опомнился от удивления и глупо спросил: «Это мне?» — «Да», — улыбнулся привратник. «Что он сказал?» — спросил я. «Что your letter was worth it»*. Я повертел в руках деньги и спросил: «Можно я пойду поблагодарю его?» — «Наверно, можно, — неуверенно ответил привратник, — но вы оторвете его от работы». Я посмотрел на мистера Армора — он даже не взглянул в мою сторону и продолжал заниматься своими бумагами.
Решительно не помню, что я написал в том письме, думаю, мистер Армор впервые столкнулся с таким плохим английским и в том, что он оценил его в двадцать пять долларов, конечно, скрывалась ирония».
Второе пребывание Кнута Гамсуна в Америке было, безусловно, гораздо удачнее, чем первое. Он и на этот раз не добился успеха, и даже нельзя сказать, что достиг хоть относительной известности за пределами круга своих друзей. Правда, он больше не нуждался, здоровье его было в порядке, и новые друзья сразу признали его писателем. Это он запомнил на всю жизнь.
Кнут Гамсун написал много горьких слов об американцах и американской духовной жизни, воспоминания о тяжелых временах были еще слишком свежи в нем, еще не улеглось раздражение, вызванное некоторыми явлениями общественной жизни этой великой нации. А главное, он был еще слишком молод и нетерпим, слишком любил преувеличения, особенно если они били в цель, и не мог не поддаться искушению.
Впоследствии Гамсун изменил свою точку зрения на духовную жизнь Америки, тем более что она тоже стала другой. Взгляд Гамсуна на самих американцев уже отличался от взгляда не сдержанного на язык молодого человека, который с безжалостной резкостью, намеренно несправедливо и дерзко обрушивал на янки свой острый сарказм. Благотворительность мясного короля Армора не была чем-то из ряда вон выходящим. Гамсун пишет:
- «До самой смерти я буду ценить то, чему научился там, я храню также много прекрасных и добрых воспоминаний. Я говорю о нации в целом и об американском образе жизни.
Мне хочется отметить готовность американцев всегда прийти на помощь, их сочувствие и щедрость. Здесь я не буду говорить о Рокфеллере, Карнеги или Моргане, как они того заслуживают, их пожертвования столь огромны, что мне просто не с чем сравнить их. Я думаю о желании простых американцев оказывать помощь в повседневной жизни. Они помогают сразу, когда это требуется, и не задаются вопросом, окупится ли их добрый поступок. Однажды я решил собрать немного денег на покупку книг для небольшой норвежской колонии, находившейся неподалеку от того города, где я работал. Сбор превзошел все ожидания, доктор Бут записался первый, а за ним и многие другие: мне даже пришлось кое-кого останавливать. В другой раз я работал у небогатого ирландского фермера, и на ферме случился пожар. Близкие и дальние соседи бросились на помощь, они не только погасили огонь, но и заново отстроили фермеру дом! Мы, работники, могли спокойно продолжать свои полевые работы, а когда строительство было окончено, мы поблагодарили всех за доброту и переехали в новый дом».
Из Чикаго Гамсун уехал в Северную Дакоту, где все лето и осень 1887 года работал на большой ферме Далрампле в Ред Ривер Валлей и на других фермах. В рассказах «Закеус», «В прериях» и «Жизнь бродяги» он описывает это время. Только поздней осенью 1887 года он решает поехать в Миннеаполис к друзьям и знакомым, которых покинул три года назад при столь печальных обстоятельствах. Все сердечно радовались возвращению Гамсуна, в том числе и Кристофер Янсон с его общиной.
III
Потребовалось еще два года, чтобы в сознании Гамсуна оформилось нечто похожее на литературную программу. Намек на эту программу мы встречаем впервые в 1890 году в статье, или эссе, «О бессознательной духовной жизни», где он намечает основное направление своего творчества. В этой статье Гамсун умышленно отмежевывается от современной литературы. Его программа — это романтический мистицизм, в котором встречаются элементы, позаимствованные у Ницше, у братьев Гонкуров, у Достоевского8, но по своим формулировкам и выводам она, безусловно, принадлежит только ему. Программа эта тайно зрела в нем, когда он жил еще в Миннеаполисе, и лишь порой прорывалась наружу.
В Миннеаполисе Гамсун прочитал несколько лекций о писателях-реалистах, с большим красноречием он воздал им должное, в котором потом решительно им отказал. Реалисты были великими писателями своего времени. Гамсуну открыл глаза на их творчество Брандес, они еще оставались для него революционными и радикальными силами, в которых нуждалось и время и искусство. Однако он не удержался и дал откровенную оценку и моральной проповеди Бьернсона, и «загадкам» Ибсена.
Еще в «Бьергере» молодой Кнуд Педерсен Гамсунд писал: «Я должен быть совершенно иным». В единстве большинства он чувствовал себя неуютно, он был слишком раздражен американской духовной жизнью, ее институтами, моралью, внутренними и внешними устоями. Чувство протеста привело его к меньшинству, к тем одиночкам, которые боролись за какое-нибудь дело, шли против большинства. В чем заключалось это дело, роли не играло. Многие друзья Гамсуна по Миннеаполису, молодые радикалы, были, например, горячими сторонниками трезвого образа жизни и выступали за полный запрет на продажу спиртных напитков. Гамсун их поддерживал. Хотя сам отнюдь не относился к трезвенникам.
Еще больше он был солидарен с политическими одиночками, с молодыми радикалами, приносившими своему времени новые мысли, с социалистами, монархистами, анархистами, которые, не обращая ни на что внимания, выступали со своими идеями и еще не стали массой. И дело не в том, что он разделял их политические воззрения, а в том, что он отстаивал право одиночек, а следовательно, и этих молодых фантазеров, на свободу высказывания. «Произнесите в Америке слово «анархизм», — писал он в очерке «О духовной жизни современной Америки», — и человек со средним американским образованием тотчас же перекрестится. Анархизм для него — это динамит, и ничего больше. Он не догадывается, что анархизм — это научная теория, учение, известное только весьма образованным людям, он вообще не может слышать разговоров об анархизме: анархизм — это динамит, а анархистов следует вешать! Вот она, та самая брешь в американской свободе, которую толстокожая демократия, безоговорочно господствующая над свободой, намеренно держит открытой».
В 1886 году несколько анархистов были арестованы, осуждены и повешены, их подозревали в том, что они бросили бомбу. И Гамсун серьезно и страстно критикует американскую свободу. «В то время, — пишет он, — представители всех общественных классов — и те, кто по той или иной счастливой случайности нажил миллионы на нечестных сделках при торговле пшеницей, и те, кто не умел ни читать, ни подписываться, — все американцы в то время сплотились и приговорили к смерти этих семерых анархистов. А прочли ли они хоть строчку о том, что такое анархизм? Ни один из ста, ни один из тысячи; они знали: этих семерых обвиняют в том, что они бросили бомбу. И этого было достаточно. Такова особенность американской свободы. Она требует определенное число свободомыслящих людей — не больше и не меньше. Если это число колеблется в ту либо в другую сторону, она становится нетерпимой, как средневековый деспот. Она слишком консервативна, чтобы сдвинуться с места, на котором простояла двести лет и стоит по сей день, время нисколько не повлияло на ее форму. Ибо американская свобода утвердила демократию законом. Если там объявится писатель, верящий в монархию, значит, он недостаточно свободный человек, и американцы изгонят его из своей страны; если в этой демократической толпе поднимется человек, объявивший анархизм идеальной общественной формой будущего, значит, этот человек слишком свободен, и американцы его повесят. Все, что не вмещается в рамки крайне примитивного мозга Георга Вашингтона, карается изгнанием из страны или смертной казнью. Такова американская свобода — свобода не для личности, но для толпы, для всех... 4 мая 1886 года во время митинга на Сенном рынке в Чикаго чья-то невидимая рука бросила бомбу, в результате взрыва было убито пять и ранено двое полицейских. Никому не известно, кто был этот преступник, им мог оказаться любой возница, пастор, конгрессмен, так же, разумеется, как и анархист. Кстати, во время судебного следствия почти утверждалось, что взрыв был устроен неким полицейским по поручению властей, дабы создать повод для обвинения анархистских лидеров. Поэтому за семерых жертв взрыва взяли подряд семерых ведущих анархистов и пятерых из них приговорили к смертной казни, за пятерых убитых полицейских, а двоих — к пожизненному заключению за тех двоих, которых бомбой только ранило. Око за око, зуб за зуб! Практичное, но небезупречное американское правосудие! Пэрсона, одного из повешенных анархистов, в тот вечер, когда бросили бомбу, вообще не было на Сенном рынке. «Ну и что, — сказали ему, — разве ты не анархист?» — «Анархист!» — ответил Пэрсон. Вот так свободные американцы обходятся с идеями — они их вешают».
После казни пятерых анархистов Гамсун ходил с черным бантом в петлице.
* * *
Как бы Кнуту Гамсуну ни нравилось в Миннеаполисе и как бы относительно благополучно ни складывались там его дела — и литературные, и чтение лекций, — он понимал, что здесь дорога для него закрыта. Гамсун не все время проводил за работой в полной изоляции, он много общался с друзьями или привлекал к себе внимание в городских залах, но он так и не был признан писателем в обществе, которому столь решительно противопоставил себя, — это он понимал и потому готовился расстаться с Америкой.
Чтобы собрать денег на дорогу, он решил прочитать прощальную лекцию, для чего снял в Миннеаполисе «Большой датский зал». Свою лекцию он прочитал весной 1888 года, горячо и темпераментно он атаковал уже упоминавшуюся американскую свободу, духовную жизнь и нравственность. Переполненный зал веселился от души. Публика состояла главным образом из американцев норвежского происхождения, которым не удалось разбогатеть в этой стране обетованной и которые нашли в Гамсуне талантливого выразителя своих мыслей.
Лекция принесла Гамсуну сорок долларов, и один из его друзей, Джон Хансен, писал: «Гамсун считал, что выступил великолепно, и потому опасался идти один по улицам, мне пришлось ночью провожать его».
Но того, что осталось от этих сорока долларов, никоим образом не могло хватить на дорогу домой. Через близких друзей Джон Хансен устроил ему заем, и летом 1888 года Гамсун наконец отбыл на родину.
IV
На датском атлантическом пароходе «Тингвалла» имелось три класса. Судно возвращалось домой; в первом классе было пустынно, его занимала горстка богатых пассажиров, главным образом американцев, жаждавших «открыть» Европу, и несколько скандинавов, которые разбогатели в США и решили навестить родину. Пассажиры второго класса представляли собой несколько смешанную публику, а третий класс был битком набит теми, кому решительно не повезло в Америке. Здесь можно было найти все типы людей, оказавшихся в Америке лишними, — это крестьяне и рабочие, не нашедшие там счастья и не сумевшие проявить должных усилий, без чего невозможно добиться успеха в стране янки, разорившиеся предприниматели, искатели приключений, интеллектуалы.
«Тингвалла» находилась в пути целую неделю, и океан, который в начале путешествия был довольно бурным, постепенно успокаивался. Многих пассажиров мучила морская болезнь, но большинство уже справились с ней, и четверо молодых парней из третьего класса нашли себе уютное местечко на носовой палубе, где и расположились поиграть в карты, чтобы скоротать время. Одним из них был Кнут Гамсун, и что в этом удивительного? В свободное время он никогда не отказывался от игры и играл с кем придется. Ни один из молодых людей не выглядел состоятельным, одежда их знавала лучшие времена, руки были сомнительной чистоты, а карты, которые они бросали на палубу, постукивая о дерево костяшками пальцев, были такие обтрепанные и грязные, что с трудом отличишь короля от валета. Перед каждым лежало по горстке пенни, мелькали среди них и мелкие серебряные монетки.
Они так увлеклись игрой, что не сразу заметили невысокого опрятного господина с бородкой и в очках в золотой оправе, который вышел из каюты первого класса и остановился недалеко от игроков, глядя на них с неодобрением. Гамсун первым заметил его, и лицо этого господина показалось ему знакомым. Неожиданно он воскликнул:
— Здравствуйте, здравствуйте, профессор Андерсон! Вы тоже здесь?
Профессор вздрогнул и некоторое время подозрительно разглядывал обтрепанного картежника.
— Ка... Кажется, Гамсун? — неуверенно сказал он.
— Совершенно верно, это я!
— Не может быть! Ведь я считал, что вы умерли, — с растерянным смешком произнес профессор. — Или, вернее, что вы учительствуете в Норвегии, то есть что-то в этом роде...
Гамсун сгреб свою мелочь, быстро вскочил и крепко пожал руку маленькому человечку.
— Нет, я вполне живой, — смеясь, сказал он. — А вы, куда вы пропали?
— Вам, должно быть, известно, что с тысяча восемьсот восемьдесят пятого года я — посол Соединенных Штатов в Дании, — важно ответил профессор.
— Верно, я что-то читал об этом в газетах!
— А как, осмелюсь спросить, сложилась ваша жизнь.
— Замечательно! Великолепно! — И Гамсун в общих чертах рассказал о своих приключениях, которые выпали на его долю после свидания с мистером Андерсоном, он откровенно хвастался и всячески подчеркивал свое хорошее настроение.
В конце концов он достал из своей видавшей виды сумки пачку густо исписанной бумаги, это была его рукопись. Как потом писал в своих мемуарах профессор, эта разносортная и разноцветная бумага была «такая же грязная, как его руки, лицо, одежда и сумка».
— Это рукопись моей лекции... Хотите посмотреть? Я назвал ее «О духовной жизни современной Америки»!
Профессор Андерсон испуганно отпрянул и отказался — у него сейчас столько работы... К сожалению, он не имеет времени...
— Вы возвращаетесь в Норвегию? — спросил профессор, чтобы перевести разговор на другую тему.
— Нет, я еду в Копенгаген.
— Вот как... А зачем?
— Я еду к своему издателю!
Профессор пытливо и недоверчиво оглядел Гамсуна, но удовлетворился его ответом. Вскоре на палубу подышать свежим воздухом вышла и семья посла, он представил Гамсуна своим домочадцам. Они как будто даже вспомнили его и вежливо осведомились о его здоровье.
К несчастью, во время разговора профессор Андерсон бросил взгляд на не слишком отутюженный сюртук Гамсуна и обнаружил у него в петлице черный бант.
— У вас траур? — с вежливым участием спросил он. — Вы потеряли кого-нибудь из близких?
— Нет, — невозмутимо ответил Гамсун, — не близких. Я ношу траур... по пяти казненным анархистам.
Посол и его семья испуганно отпрянули от Гамсуна9, повернулись и ушли. Больше во время этого путешествия он их не видел.
Но мистер Андерсон леностью не отличался. В его глазах Гамсун был опасным анархистом. Профессор велел капитану судна вести за ним наблюдение. А в Копенгагене профессор сообщил датской полиции, что Гамсун представляет собой опасность для государства, в результате чего за ним велась слежка в течение нескольких месяцев, днем и ночью.
На пути в Копенгаген судно «Тингвалла» целые сутки стояло в порту в Христиании. Но Гамсун не сошел на берег. На этот раз он плыл в Копенгаген. Денег у него было не больше, чем перед отъездом отсюда, друзей, как и тогда, в городе не было; как и тогда, он всем был чужой. К тому же он дал себе клятву, что, пока не одержит победу, ноги его не будет в Христиании. Но эти сутки в порту, этот добровольный карантин, помимо его воли высвободили в нем такие мощные силы, которые уже в ближайшие месяцы обеспечили ему победу.
Гамсун в одиночестве бродил по палубе, и, словно во сне, вставали перед ним знакомые серые очертания города, он не испытывал ни малейшей радости от свидания с ним, но и ни малейшей горечи. Его одолевали воспоминания, но они были уже не такие мучительные и не причиняли прежней боли — все это было уже далеко от него.
Он видел перед собой убогую конуру на Томтегатен, 11, где прожил целую зиму, теперь он сам не понимал, как мог выдержать такое прозябание... Вспомнил людей, которые помогали ему. Исаксен, еврей, хозяин комнаты, был очень добрый человек, и хозяин и его жена — а ведь он до сих пор должен им деньги... Господи, когда-нибудь он вернет им эти деньги с процентами и с процентами на проценты! Воспоминание об этих людях растрогало Гамсуна. Они, наверно, до сих пор живут там, в двух шагах отсюда, его охватило неодолимое желание броситься на берег, пробежать по Родхюсгатен, мимо Восточного вокзала, а там сразу направо — и вот он, их дом. Его рука уже лихорадочно искала в кармане деньги. Но денег было слишком мало! Их не хватило бы, чтобы вернуть долг.
Этот грустный факт на некоторое время поверг Гамсуна в полное отчаяние. Как же ему не везет! Ему не доступна даже такая пустяковая радость. Вот бы отдать сейчас этот старый долг в благодарность за добрые воспоминания... Он безутешно бродил по палубе — нет, ему решительно не везло.
Воспоминания держали Гамсуна в плену. Он видел перед собой меблированные комнаты Исаксена и тех странных людей, которые там жили: моряков, уличных торговцев, воров, проституток. Вспомнил убийцу, которому Исаксен помогал — не потому, что тот был убийца, а потому, что его преследовали. Исаксен помогал всем, кто попадал в беду, такой уж у него был характер. Он никогда не забудет Исаксена!
Сумерки сгущались. В домах одно за другим зажигались окна. В некоторых окнах за занавесками горел уютный красный свет, может, там на газовых лампах были красные абажуры?
Гамсун вспомнил, как ночами простаивал под окном, за которым тоже горел красноватый свет, как он тогда ждал, как мерз! Там жила одна девушка. Теперь ему казалось, что она была ничем не примечательна, но как недостижима была она тогда для него. Он втайне боготворил ее. Иногда она мелькала за прозрачными занавесками...
Гамсун думал о своих одиноких прогулках по улицам и паркам, вдоль Акерсэльвен, среди могил на кладбище Крист Киркегорд.
И тут к нему пришла будущая книга... Он открыл сумку и достал свои записи.
Никто не мешал ему на борту, грохот лебедок и крики грузчиков не касались его. Он сел на скамью, возле поручней, достал карандаш, бумагу и начал писать... «Это было в то время, когда я голодал в Христиании...»
Весь вечер он просидел на этой скамье — он работал как в лихорадке. Стало холодно, но он исписывал страницу за страницей, пока совсем не стемнело и он уже ничего не видел. Дрожа от холода, он спустился в салон, попросил горячего молока. Сложил по порядку свои записи, прочел их. Это были еще сырые наброски, сделанные наспех, как попало. Но книга уже сложилась у него в голове, он уже знал дорогу. Теперь все было только за тем, чтобы не упустить момент и обеспечить себе условия для работы.
Примечания
*. Ваше письмо этого стоит (англ.).
1. Хьелланн Александр (1849—1906) — классик норвежской литературы, автор многочисленных романов.
2. Гарборг Арне (1851—1924) — норвежский писатель, основатель новонорвежской литературы, вдохновитель движения за «норвегизацию» литературного языка. Поддерживал борьбу Крога и Йегера, выступил против запрещения романа Ханса Йегера, за что лишился места государственного ревизора.
Хьелланн и Бьернсон боролись против теории жертвенности и страдания в христианстве, сурового аскетизма и ненависти к «эстетическому началу» в человеке.
3. «Движение богемы» — направление в искусстве 80-х гг. XIX века в Норвегии, лидерами которого являлись Ханс Йегер, Арне Гарборг, Кристиан Крог.
4. Йегер Ханс (1854—1910) — норвежский писатель. Его натуралистический роман «Из жизни богемы Христиании» (1885) был запрещен сразу же после выхода в свет, а сам он осужден за оскорбление чувства стыдливости.
5. Крог Кристиан (1852—1925) — норвежский художник, писатель, журналист.
6. «Гранд» — ресторан в одноименном отеле в центре Осло. В течение ряда лет был местом встречи художников, поэтов, писателей. В 1880—90-х гг. «Гранд» облюбовали радикально настроенные литературные критики. Эдвард Мунк писал об этом ресторане: «...раньше это было гостиной Осло, там всегда можно было почувствовать пульс столицы». С конца 1890-х гг. сюда каждый день приходил Ибсен, у которого был даже свой собственный столик с именной табличкой. Этот столик сохранен до наших дней.
7. Гроссерер (нем.) — оптовый торговец.
8. Летом 1887 г. Гамсун часто обсуждал с Нильссоном русскую литературу и постоянно возвращался к «Преступлению и наказанию» Ф. Достоевского. Насколько хорошо Гамсун знал в те годы творчество Достоевского, будет важно в 1892 г., когда его обвинят в плагиате. В новелле «Азарт», написанной в 1889 г., были найдены элементы сходства с «Игроком» Достоевского. «Игрок» вышел впервые на норвежском языке в 1889 г., и Гамсун, сразу же заметив сходство, попытался вернуть рукопись «Азарт» из редакции норвежской газеты «Верденс Ганг». Однако было слишком поздно, и в 1892 г. разразился скандал. Позднее «Азарт» был переписан и под названием «Отец и сын» включен в сборник новелл 1903 г.
9. Имеются два варианта описания этой встречи. Одно дано самим Андерсоном в интервью в 1908 г., другое сделано Гамсуном в «Дагбладет» в 1909 г.