Столица: Осло
Территория: 385 186 км2
Население: 4 937 000 чел.
Язык: норвежский
История Норвегии
Норвегия сегодня
Эстланн (Østlandet)
Сёрланн (Sørlandet)
Вестланн (Vestandet)
Трёнделаг (Trøndelag)
Нур-Норге (Nord-Norge)
Туристу на заметку
Фотографии Норвегии
Библиотека
Ссылки
Статьи

Прорыв

I

Кнут Гамсун не случайно выбрал опять Копенгаген. Разумеется, у него не было там никакого издателя, который встретил бы его с распростертыми объятиями. Гамсун нарочно хотел позлить профессора Андерсона. Главным образом его притягивала туда роль, которую Копенгаген играл в духовной жизни того времени, и сознание собственных возможностей. Копенгаген, с его высокими шпилями, был культурным центром всей Скандинавии.

Гамсун не стал тратить время на осмотр города. Он быстро нашел себе дешевую комнату на Нурдвествай, 25. Подсчитав последние деньги, он прикинул, что их ему хватит на две недели с обедом или на три без обеда.

И принялся за работу.

За один присест он написал первые главы «Голода». У него на столе лежали записи, сделанные на «Тингвалле», в голове роилось много новых сюжетов. Никогда прежде он не работал так осознанно и так интенсивно. За несколько недель он исписал столько бумаги, что сам удивился. Он был опьянен радостью оттого, что написанное хорошо и что оно создано им.

Книга еще далеко не закончена, но у него сделано много набросков, чтобы дописать ее, душа его полна, и богатства ее все время пополняются. По ночам он лежит и пишет вслепую. Наутро ему бывает трудно прочитать написанное, но достаточно разобрать одно ключевое слово, и оно «пронзает всю душу», его несет дальше на гребне волны.

В эти дни и ночи он почти не тратит времени на еду. Боится отдохнуть, боится отвлечься на что-нибудь постороннее — только пишет. Он бессознательно достигает состояния такой ясности мысли, которую дает голод, некая форма аскетизма, — каждым нервом, с восторгом и болью, он переживает свою книгу.

Наконец он приближается к черте, дальше которой идти не может. Он поднимает голову и оглядывается по сторонам. Начинает замечать окружающее. Новыми глазами смотрит на свое жилище, на одежду, видит, как он зарос и как страшно исхудал.

Поискав, обнаруживает, что у него нет даже куска хлеба, чтобы утолить голод. Он закладывает последние вещи и держится еще некоторое время. Но после такой напряженной и изнурительной работы он уже не в состоянии сам решить некоторые практические вопросы и чувствует, что вынужден обратиться за помощью к людям.

Обессиленный, трясущимися руками он заворачивает свою рукопись в газету и выходит из дому.

* * *

Кнут Гамсун твердо знал, к кому он обратится в Копенгагене, когда придет время. Он, как и прежде, восхищался Георгом Брандесом. Считал его великим радикалом, провозвестником европейского духа, высшей литературной инстанцией Скандинавии, обойти его было невозможно.

Но в последнюю минуту мужество изменило Гамсуну. Нервы его больше не выдерживали такого напряжения. Он помнил свои унизительные посещения Бьернсона и Гарборга, но теперь все было гораздо серьезнее, теперь на карту была поставлена его жизнь как художника, и Гамсун с ужасом сознавал это.

Два дня бродил он по улицам Копенгагена, кружил, охваченный робостью, возле дома, где жил Брандес, в надежде хоть мельком увидеть великого человека и, если удастся, набраться мужества, заговорить с ним. Но Брандеса он не увидел. И тогда Гамсун выбрал путь, который, как он надеялся, должен был привести его к Брандесу, но в обход. Он пошел к Эдварду1, влиятельному брату знаменитого Брандеса, который в то время был редактором газеты «Политикен».

Впоследствии встречу между Кнутом Гамсуном и Эдвардом Брандесом описал шведский писатель Аксель Лундегорд, который в тот вечер был у Брандеса в гостях; у них сразу зашел разговор о Гамсуне2:

«Брандес встретил меня, улыбающийся, ироничный и немного смущенный.

— Подумайте, — сказал он, — сегодня ко мне в редакцию пришел один норвежец, он хотел поговорить со мной. И конечно, у него была с собой рукопись! Меня больше заинтересовал сам норвежец, чем его рукопись. Я не часто встречал людей в таком жалком состоянии. Мало того, что одежда на нем была в лохмотьях. Какое у него было лицо! Вы знаете, я не сентиментален! Но меня потрясло лицо этого человека.

Я взял его рукопись. Это был рассказ. Слишком длинный для одного номера «Политикен», это я сразу понял — он занял бы пол газеты. А для фельетона с продолжением в подвале — слишком короткий. Я сказал об этом писателю и хотел вернуть ему рукопись. Но тут я увидел выражение его глаз за стеклами пенсне... И не смог произнести слов отказа. Я обещал ему, что прочту всю рукопись, записал его фамилию и адрес. И он ушел.

Отложив рукопись, я принялся за свою работу. Но не мог выбросить из головы этого человека. Его бледное лицо с дрожащими губами преследовало меня. В нем было что-то, чего я не мог объяснить... Теперь-то я уже все понял.

Я поехал домой, взяв с собой его рассказ. И после обеда принялся за чтение. Рассказ сразу захватил меня. И чем дальше я читал, тем больше он мне нравился. Рассказ был не просто талантлив, как многие другие произведения. В нем было нечто большее. Что-то от Достоевского...

Прочитав половину, я вдруг сообразил, что писатель живет в Копенгагене и, конечно, голодает. Мне стало так стыдно, что я как безумный бросился на почту и отправил ему десять крон.

Потом я вернулся домой и продолжил чтение. И чем дальше я читал, тем больше меня мучил стыд. А когда я дочитал до конца, это чувство сделалось совершенно невыносимым. Вот послушайте!

Он взял последнюю страницу рукописи и начал читать вслух...

Сложив аккуратно рукопись, Брандес смущенно улыбнулся:

— Теперь понимаете, почему мне стало невыносимо стыдно за свою несчастную десятку?

— Понимаю.

Он посмотрел на меня:

— Если бы вы прочли весь рассказ, вы бы поняли меня еще лучше.

— Неужели он так замечателен? — спросил я, — Как он называется?

— «Голод».

— А как зовут писателя?

— Кнут Гамсун».

* * *

Эдвард Брандес позаботился, чтобы отрывки из «Голода» были опубликованы в журнале «Ню Юрд»3. Редактор попросил для ознакомления и другие работы Гамсуна. «Голод» был анонимно опубликован в ноябре 1888 года, а перед тем журнал напечатал большую статью Гамсуна о Кристофере Янсоне, которая была написана им еще в Миннеаполисе.

Можно сказать, что с выходом отрывков из «Голода» Гамсун стал известен и о нем заговорили в литературных кругах Дании, а потом и Норвегии. Признание за границей не проходит незамеченным, журнал был весьма уважаемый, и его читали во всей Скандинавии. Это внушало надежду. В письме к Кристоферу Янсону Гамсун писал, что в «Голоде» хотел изобразить «бесконечную изменчивость души, особую неповторимость духовной жизни, тайную игру нервов в истощенном от голода теле». Тема была для него не новой. Еще раньше он пытался выразить это в маленьких новеллах, опубликованных в «Дагбладет», тогда это осталось незамеченным. Теперь же в Норвегии «Голодом» заинтересовались, и то обстоятельство, что автор отрывков, которые своим содержанием, своим особым настроением, смелым, лаконичным и вместе с тем таким образным и мелодичным языком просто потрясали, был анонимом, еще больше разжигало любопытство. Норвежские газеты гадали, кто мог быть автором «Голода». В одном письме в газету было высказано предположение, что, возможно, Гарборг. Каково же было всеобщее изумление, когда в один прекрасный день выяснилось, что анонимным автором «Голода» был мало кому известный до сих пор Кнут Гамсун.

Наконец-то дело пошло на лад. Эдвард Брандес свел Гамсуна с «П.Г. Филипсеном», небольшим, но очень уважаемым издательством. Выпустить книгу у Густава Филипсена считалось большой удачей, особенно для молодого писателя. На нем как будто ставилась официальная печать радикализма, и Гамсун не имел ничего против этого. Кроме того, ему выплатили сразу сто крон, это был «аванс на литературную работу», деньги тут же пошли на уплату долгов.

Постепенно все складывалось благоприятно. Но нервы у Гамсуна были расшатаны и силы исчерпаны. За одну ночь нельзя стать беспечным и здоровым. Вскоре он опять уже был в преддверии нового голода и нервного срыва. Ему снова пришлось просить о помощи. Он написал в Норвегию гроссереру Юхану Серенсену, издателю «Библиотеки для тысячи домов». Представился и объяснил свое положение.

«Я не могу работать, ни хорошо, ни плохо. Живу я здесь в мансарде, которую насквозь продувает ветер, печки нет, и почти нет света, лишь одно крохотное окошко в потолке. Я не могу даже выйти на улицу, потому что стало холодно, а с одеждой у меня плохо. Скорей бы пришла весна, но ее еще так долго ждать. Есть мне тоже совсем нечего, летом много раз был на краю гибели, два раза меня спасал Эдвард Брандес, я немного писал для «Политикен», чтобы отработать деньги, полученные от Брандеса, но деньги кончались, и все опять шло по-прежнему. Теперь я в очень тяжелом состоянии, очень ослабел, а потому не могу писать хорошо и плачу, когда получается плохо.

Я не хочу вызвать жалость к себе, но мне необходимо объяснить свою дерзкую просьбу, чтобы Вы хоть отчасти извинили меня».

И Юхан Серенсен выручил Гамсуна. Он был одним из многих, которые в. трудные годы помогли Гамсуну и которых он потом всегда вспоминал с благодарностью. Серенсен послал Гамсуну двести крон и поинтересовался, сколько, по его мнению, Гамсуну нужно денег на месяц. На этот вопрос, вместе с выражением горячей благодарности, Гамсун отвечает в письме, написанном на Санкт-Хансгаден, 18, в мансарде, 8 декабря 1888:

«...сообщить, сколько денег мне требуется на месяц, я не могу прежде всего по той причине, что эта сумма всегда меняется, а кроме того, у меня и в мыслях не было обременять Вас постоянно. Теперь я уж прочно стою на ногах и смогу продержаться довольно долго. Вы даже представить себе не можете, как я жил, когда был беден. Ржаной хлебец за двадцать эре на двое суток — это была моя норма, когда я был беден; но летом я даже и этого не всегда мог себе позволить; два раза я вообще чуть не погиб; я заложил все свои вещи, не ел по четыре дня подряд, сидел и грыз спички. В Христиании тоже бывало не лучше. Но так или иначе, какой-нибудь выход всегда находился...»

Да, какой-нибудь выход всегда находился. Теперь Гамсун уже был не безызвестный молодой писатель, который, отчасти из-за своей нервозности и замкнутости, с трудом заводил знакомства с людьми, чьи материальные возможности и литературные интересы могли бы обеспечить ему условия для нормальной работы.

Он познакомился с одним таким человеком, и этот человек оказывал ему поддержку и в хорошие, и в плохие времена, это был писатель Эрик Скрам4.

Оказавший Гамсуну помощь гроссерер Юхан Серенсен заслуживает всяческого уважения, но не он, а датский писатель Эрик Скрам завоевал безграничное доверие Кнута Гамсуна, поверявшего ему свои сокровенные мысли.

Эрик Скрам, женатый на Амалии Скрам5, культурный, образованный человек, лишенный каких-либо предрассудков, быстро проникся симпатией к молодому норвежцу, а после их долгих бесед очень им заинтересовался. Поэтому естественно, что именно ему Гамсун открыл то странное душевное состояние, когда стирается всякая грань между жизнью, сном и творчеством.

«Второй день Рождества.

Дорогой господин Скрам.

Не гневайтесь, что я пишу Вам уже сегодня. Я так взволнован. Я прекрасно сознаю, что досаждаю Вам, но прошу Вас извинить меня. Разрешите мне кое-что рассказать Вам.

Вас заинтересовало душевное состояние, в котором я находился, когда лежал при смерти. И Вас, должно быть, удивило, что я скомкал рассказ об этом. Дело в том, что к этой истории относится нечто, о чем, по моему мнению, не следовало говорить в тот вечер, и я безумно боялся, что это прорвется наружу помимо моей воли. Разрешите же мне теперь рассказать Вам об этом и кое о чем другом, что имеет к этому отношение.

Понимаете, меня охватило совершенно непреодолимое желание пойти в городской бордель и согрешить там. Представляете себе такое безумие? Ведь я лежал при смерти! Мне хотелось согрешить без оглядки, убить себя этим, умереть в грехе, прошептать «Ура!» и испустить дух. Мне стыдно признаваться в этом.

Но я сгорал от желания. Я всю жизнь был очень строг к себе — и где же награда за эту строгость, если я все равно умру? Меня охватила ярость.

Я откровенно признался фру Янсон, что со мной творится, и фру Янсон, которой когда-то было не чуждо ничто человеческое, сказала, что очень хорошо меня понимает. Подумайте, так и сказала! Может, именно поэтому она и была так терпелива со мной тогда, гораздо больше, чем я того заслуживал, трогательно терпелива.

Я продал часы, чтобы получить деньги для задуманного шага, втайне от всех заказал извозчика — идти я не мог из-за слабости — и приготовился отправиться в путь. Но тут выяснилось, что мадам все-таки не смогла «этого понять», она пронюхала о моих приготовлениях и отослала извозчика.

Так все и закончилось ничем. И я не жалею об этом, во всяком случае, теперь не жалею. Я уверен, что умер бы там на месте.

Понимаете, до какого безумия может дойти молодой человек, который лежит и ждет смерти? Я ни минуты не думал о расплате, ждавшей меня «по ту сторону», у меня этого и в мыслях не было, хотя в то время я еще немного верил, что платить все-таки придется. В те дни меня навестил один профессор теологии, очень милый человек, который знал меня еще ребенком, я непочтительно говорил с ним, наверное, даже оскорбил его, сам того не желая.

Я был в очень возбужденном состоянии. Так прошел вечер, ночь и начало следующего дня. И вдруг мне представился случай согрешить, если уж быть откровенным, в том доме, где я жил. Мне буквально подарили такую возможность.

Но я ею не воспользовался.

Понимаете? Так со мной бывало всегда. Однажды мне предложили ключ от подъезда — красная лента на занавеске, условленный час, один стук в дверь, — но я этим не воспользовался. Вот если бы я умолял дать мне этот ключ, тогда не поручусь. Для меня очень много значит страдание. Интересно, я один на свете такой идиот или есть еще люди, подобные мне?

Потом страсть проявилась во мне иным образом: я воспылал любовью к свету. Уверяю Вас, это была совершенно чувственная любовь, плотская страсть. Мне, как фанатику, постоянно нужно было видеть вокруг свет — солнечный, дневной, большие лампы, яркое пламя. Фру Янсон считала, что я сошел с ума. Вот когда я понял восторг, который охватил Нерона6 при виде горящего Рима. Дошло до того, что однажды ночью я поджег в своей комнате занавески. Я лежал, глядя на этот огонь, и всем своим существом ощущал сладость греха.

Все это происходило главным образом из-за моей слабости, ведь я был тяжело болен, но, слава Богу, моя безумная любовь к свету сохранилась до сих пор. О таких вещах я не смею рассказать никому, слишком много я ношу в себе такого, о чем не смею рассказать. Писать об этом я тоже не смею, даже о том, что далеко не так безумно; если я когда-нибудь надумаю написать об этом, мне придется придать моему рассказу форму фантастического приключения, я начну примерно так: «Когда-то я...» Представляю себе, что-нибудь в духе Бурже7, правда, то, что писал Бурже, совсем не так хорошо. Тут я полагаюсь на Ваше мнение о нем, сам я ни одного его произведения не читал.

Я мог бы, да простит мне Господь, создать целый мир, полный отчаянных душевных проявлений. Но если считают, что даже Достоевский безумен, то что сказали бы про меня. Странности, о которых я читал в трех романах Достоевского — других его романов я не читал, — я вижу каждый Божий день, и даже еще почище, стоит только пройтись по Готерсгаде. Увы!

Поймите меня, я ни в коей мере не пытаюсь показаться интересным. Я только прошу, разрешите мне поговорить с Вами об этом в спокойной обстановке; я совершено убит, я плачу. Никто не переживал таких душевных состояний, как я. Кое-какие из них я использовал в «Голоде», так теперь считают, будто все нелепости, которые в книге совершает Андреас Танген, он совершает на почве голода. Но ведь это не так. Увы!

Мало того, люди и меня называют безумным. Но я нормальный, черт меня побери! Ведь Вы в этом не сомневаетесь, господин Скрам? Когда я был у Вас в Сочельник, я был совершено нормальный, как любой другой человек. Вы согласны со мной? Однако и сейчас я не более безумный, чем был тогда.

Правда, нервы у меня в плачевном состоянии. Этого я не отрицаю...

Дорогой Скрам, я бы не стал безоговорочно объявлять «Женщину с моря»8 чушью. Конечно, я не приемлю ни «глаз мертвой рыбы», ни «Незнакомца» и тому подобного, однако я не сказал бы, что все слова Элиды — чепуха. Но только слова эти вложены в уста иного существа — не человека и даже не безумца. Я не хочу безоговорочно объявлять «Женщину с моря» чушью по той причине, что несколько слов в пьесе близки моему собственному безумию. Я прошу Вас найти в пьесе — если я правильно помню — первую реплику Элиды на странице 108 (а может, 118, у меня нет под рукой книги). Ибсен там отчасти высказывает и мою мысль; это слова о людях, как существах морских, — они выражают душевное состояние, родственное моему, когда я самым плотским образом был влюблен в свет. Я кровью ощущаю какую-то нервную связь с космосом, со стихиями. Может, когда-нибудь еще очень-очень не скоро, люди перестанут быть людьми и превратятся в существа, которые будут относиться к нынешним людям примерно так же, как нынешние люди относятся к нынешним одноклеточным, превратятся в существа, у которых не будет потребности любить непременно подобное себе существо, нет, они смогут любить что угодно — воду, огонь, воздух. Понимаете, Ибсен обладал гениальным предвидением, уже в «Кесаре и Галилеянине» он намекает на какое-то «третье царство», но он недостаточно тонко чувствует, и язык у него слишком топорный. Клянусь Богом, эту реплику Элиды я бы написал гораздо лучше...

Да, письмо мое получилось чересчур длинным, простите меня за это. Вы произвели на меня удивительное впечатление, я уже тоскую без Вас. Вы не смущаете меня, Вы всегда такой спокойный. А когда Вы что-нибудь говорите, Вы делаете это легко, без усилия; от Брандеса я теряю рассудок, он меня раздражает, он так нервно ищет слова — и лицом, и жестами, и всякими телодвижениями он помогает себе найти нужное слово. И вместе с тем я испытываю какое-то злое желание слушать его.

Не смотрите на меня с удивлением при нашей следующей встрече. Я не считаю себя ни больным, ни безумным.

Сегодня я получил письмо от Кристофера Янсона, оно дышит сердечностью, и он благодарит меня за то, что я ругал его в «Ню Юрд», — горящие угли на голову мою!..

Я получил также приглашение на новогодний вечер к фру Винкель Хорн. Мне мучительно стыдно перед всеми, я, чужой, ничтожный человек, не заслуживаю сердечной доброты всех этих людей. Еще куда ни шло, будь я, к примеру, героем, прошедшим по материковому льду9, но я...

Вообще-то, в последнее время я стал смотреть на мир немного светлее, я его просто не узнаю. Ваше первое милое письмо было первой розой на моем пути, я его очень ценю; с тех пор солнце для меня уже не заходило. Но я слишком возбужден. Не будь моя вторая лекция для Студенческого общества уже готова, я был бы не в состоянии написать теперь ни слова. Уверен, что в предстоящий вечер — больше, чем в прошлый раз, — у меня будет чувство, будто я паясничаю на кафедре.

Милый, добрый Скрам, не сердитесь на меня за это длинное письмо, в котором я говорю только о себе. Может быть, когда-нибудь в будущем я доставлю Вам радость каким-нибудь своим произведением. Но сперва мне надо покончить с этой ужасной Америкой.

Вчера у меня вдруг пошла кровь, правда немного, гораздо меньше, чем в прошлый раз. Похоже, что-то с горлом или желудком. Однако вид этой крови необъяснимо подействовал на мое настроение. Представьте себе, за очень короткий срок я написал десять страниц. Это я-то, который иногда сидит над одной страницей целую неделю. Я пишу страшно медленно, у меня ничего не получается, я мучаюсь с языком и не могу выразить то, что хочу. Эти десять страниц в том виде, как они написаны, тоже малопригодны, но, по моему мнению, отдельные места в этом наброске совсем недурны и могут пригодиться, там встречаются сочетания слов и фразы, от которых я не отказался бы ни за что в жизни. Такой уж я глупый. Да, но Вы, конечно, простите меня за то, что я говорю Вам об этом.

Счастливого Нового года, Скрам!

Сердечно привязанный к Вам
Кнут Гамсун».

Нервы, изматывающая работа и ненадежное здоровье заставили Гамсуна дать себе довольно большую передышку.

Он опять уехал в Христианию, чтобы узнать, можно ли там устроиться. Один из журналистов «Дагбладет» пригласил его с собой к художнику Эрику Вереншолду10 и попросил Вереншолда сделать для газеты портрет молодого писателя. Ведь Гамсун произвел определенную сенсацию в литературе, хотя и не всегда мог извлечь из этого выгоду для себя.

В письме к Юнасу Ли11 Вереншолд рассказывает о своей встрече с Гамсуном: «Высокий, сильный, худой, костистый молодой человек, нервный и застенчивый. Похож на крестьянского парня, из-за его застенчивости я не сумел составить о нем более определенного впечатления».

В постскриптуме Вереншолд пишет, что застенчивость Гамсуна объяснялась просто. «Он спросил, можно ли ему у нас не снимать пальто или по крайней мере остаться в галошах, потому что у него рваные башмаки, — наверно, он думал, что мы будем сидеть и смотреть на его ноги. Он рассказал Фернанде*, что съел «две миски еды». Здесь уже так и не говорят. Если из него что-нибудь получится, то через сто лет ему поставят памятник».

В определенном отношении Вереншолд оказался прав... Но памятник?.. Ни один норвежец не прославил крохотную Христианию на весь цивилизованный читающий мир так, как Кнут Гамсун в своем романе «Голод». Характеристика, которую он дает Христиании, далека от благосклонной: «...это удивительный город, которого ни один человек не покинул, не унеся на себе его метку».

Может, это своеобразная месть? Но ни один даже самый крохотный переулок в столице Норвегии, где на каждом шагу попадаются улицы, носящие имена того или иного писателя, не назван его именем.

Однако вернемся обратно в 1889 год.

Он уехал в Швецию и прошел пешком по Богуслена никто его там не знал. Окрепший и отдохнувший, он вернулся в Копенгаген и той же зимой по приглашению Студенческого общества прочитал там лекцию. Прежде он ездил со своими лекциями наугад и, как правило, выступал перед пустым залом, но теперь он вдруг получил возможность свободно выступать перед аудиторией заинтересованных и умных слушателей в королевской столице! Неудивительно, что он торжествовал! Все силы, дремавшие в нем под спудом, развернулись в полную мощь, первый раз он испытал на себе, что судьба может быть и справедливой и доброй.

Лекция, которую он прочитал, была той же самой, только слегка переработанной и расширенной, которая, как прощальный залп, прогремела в «Большом датском зале» в Миннеаполисе весной 1888 года. После лекции к Гамсуну подошел Густав Филипсен и восторженно заявил, что издаст ее всю целиком, ведь он не знал, с каким возмущением она будет встречена. Гамсун согласился, и его работа «О духовной жизни современной Америки» той же весной вышла отдельной книгой.

Однако перед самым выходом все чуть не сорвалось. Конечно, Филипсен был радикалом, но прежде всего он был издателем и считал, что в некоторых своих выводах Гамсун перегибает палку. В письме к Юхану Серенсену Гамсун достаточно гневно высказался в связи с этим: «Он дал мне совет не игнорировать «чернь» в моих произведениях; ему кажется, что в опубликованной части «Голода» я совершенно не принял в расчет «чернь», а если на то пошло, именно «чернь» и составляет те тысячи покупателей, без которых не может существовать ни один писатель, и т.п. Это немного огорчило меня. Во мне все протестует, я не могу ни строчки написать для черни; я отослал Филипсена к моей статье о Кристофере Янсоне, опубликованной в «Ню Юрд», в которой я объяснил все, что думаю по этому поводу. Меня интересует поэзия нервов, игра мысли, нежные ростки чувств — словом, движения души. Если я теперь упрощу свою работу — ее психологическую сторону — в угоду черни, я просто потеряю свою репутацию. Филипсен дал мне этот совет с самыми благими намерениями, ведь он знал, что я беден и нуждаюсь в этих тысячах покупателей».

Однако Гамсун и Филипсен пришли к согласию, в следующем письме Гамсун пишет: «Вообще-то, что касается духа и содержания моих будущих произведений, я не думаю, что Филипсен серьезно будет оказывать на меня давление, да я бы никогда и не потерпел ничего подобного».

Конечно, он не терпел ничьих указаний — ни со стороны доброжелательного издателя, ни со стороны кого бы то ни было другого. Но вот книга вышла и принята в основном хорошо. Правда, неуважительное отношение Гамсуна к новой великой державе испугало некоторых читателей, но в то же время и позабавило. Вскоре по выходе книги лучший из молодых критиков Норвегии, Карл Нэруп12, писал чуть ли не восторженно, что «книга «О духовной жизни современной Америки» в одинаковой степени остроумна и дерзка — это сверкающий фейерверк неожиданной игры слов, каламбуров, свежих банальностей, юношески заносчивых парадоксов и очаровательно оригинальных эпиграмм». Однако его удивило, что она не вызвала гнева, если не считать отдельных писем в газеты; «Ибо еще никогда не выносился более взвешенный приговор духовной жизни большого и богатого общества, его институтам, морали, внутреннему и внешнему устройству. По Гамсуну, Америка — это золотая страна демократического господства плебса, ее богов зовут Маммона и Жульничество, свобода там связана по рукам и ногам, а справедливость спит, там существует лишь два типа людей: вьючные животные и денежные мешки».

Книга касается почти всех сторон американской духовной жизни, это типично журналистская работа — нехитрая и тенденциозная, но за всеми развлекательными пассажами и изящными остротами уже проглядывает серьезность Гамсуна и его мировоззрение. Большое место отведено здесь американской литературе, она охарактеризована Гамсуном как «беспросветно унылая и бездарная». «В ней есть и любовь, и пальба из револьверов, но нет того, что, собственно, и является живой жизнью, ее плотью, — ей недостает душевных движений. Я, естественно, исключаю из этого числа тех нескольких писателей, чьи книги современный человек в состоянии читать, исключаю Марка Твена, этого бледнолицего пессимиста, который со своей блестящей иронией и юмором не имел в Америке предшественников и не имеет преемников, исключаю отчасти По, Готорна и Гарта...»

Потом он говорит о тех, кто, по его мнению, исключения не составляет, особенно о двух писателях, ставших очень популярными повсюду, в том числе в Скандинавии, — это Уитмен и Эмерсон.

К Уитмену он испытывает некоторую симпатию, вернее, создается впечатление, что он мог бы ее испытывать, если бы знал его лично, если бы познакомился с ним и смог оценить человека Уолта Уитмена, с его крупным красивым лицом, добрыми голубыми глазами и длинными нестрижеными волосами. Внешность, особенно какие-то ее характерные черты, очень много значила для Гамсуна, когда он давал оценку людям. Но как поэт Уитмен для Гамсуна — «это дикарь, это голос самой природы, звучащий над первозданной землей»; «Листья травы» он воспринял «как литературщину, как поэтическую сумятицу». «Язык его — не английский, он не относится ни к одному культурному языку. Это тяжелый индейский язык образов — но образов в нем нет, — находящийся под сильным, вне всякой меры, воздействием Ветхого завета. Тяжело и невнятно перекатываются слова Уитмена по страницам его книги, их проносятся целые полки, и каждое новое стихотворение еще более непонятно, чем предыдущее. У автора есть стихи, совершенно великолепные по своей неудобоваримости».

Эмерсон в глазах Гамсуна тоже не отличается особенно острым умом. «Ралф Уолдо Эмерсон — самый значительный мыслитель Америки, тончайший эстет и самобытнейший писатель, что отнюдь не равнозначно самому выдающемуся мыслителю, эстету и писателю любой европейской страны» — так начинает Гамсун свой отрывок об Эмерсоне. Все относительно. Если не предъявлять чересчур строгих требований и учитывать, что Эмерсон американец, то сойдет и он.

Во всяком случае, деятельность Эмерсона полезна и совершенно безвредна. «Соотечественники находят у него эпиграфы для своих самых добропорядочных и невинных книг. Он стал американским Эзопом плебейской морали». «Однако иногда литературный талант заводит Эмерсона не туда, куда нужно, — добавляет Гамсун. — Это случается, когда Эмерсон хочет быть глубокомысленным. Теперь люди уже привыкли к множеству великолепных неясностей в философских произведениях, но интересно посмотреть, как ученый янки ведет себя, если хочет выглядеть ученым. Вот два туманных высказывания Эмерсона, в которых он видит глубину: «Знать — это уметь то, чего мы не знаем». Господи, как это верно! Я, правда, ни слова в этом не понимаю, но Эмерсон совершенно прав. Думаю, вы со мной согласитесь, что его считали бы неправым, если бы он сказал: «Знать — это знать то, чего мы не умеем». Вот чего можно достичь, перевернув все с ног на голову! Другое высказывание еще более странное, если, правда, такое возможно: «Детали — это меланхолия». Бесспорно, детали — это меланхолия. Это известно даже обычной дрессированной лошади, запряженной в конку. Или, может, кто-нибудь слышал, что детали — это горная порода или шторы? Понимаете? Хотел бы я посмотреть на человека, который станет утверждать, что детали меньше похожи на меланхолию, чем обыкновенный зонтик! Словом, детали — это меланхолия...»

Вот так весело и неуважительно Гамсун потешается над американской элитарной философией.

Литература Америки «беспросветно унылая и бездарная», не лучше обстоит дело и с изобразительным искусством. Все талантливые живописцы покидают свою страну, они уезжают в Европу, чтобы иметь возможность творить. Скульптуру он характеризует, описывая знаменитый памятник Вашингтону, в котором нет ничего замечательного, кроме его высоты. «В небо возносится постамент высотой в пятьсот пятьдесят пять футов, на нем, как утверждают, должен стоять Вашингтон, вполне возможно, что он и стоит там, но его не видно, разглядеть этот шедевр с земли невозможно». Церковь и мораль подвергаются такому же суду, правосудие и воинствующий, сметающий все на своем пути патриотизм — тоже. Единственное, что Гамсун в какой-то мере приемлет, — это сценическое искусство и, несмотря ни на что, журналистику, смелую и близкую к жизни.

По очерку видно, что это переработанное устное выступление Гамсуна. Он пользуется выразительными средствами, характерными для устной речи, как любой оратор, выступающий перед благосклонной публикой. В его намерения и не входило дать полный и объективный анализ американской культурной и общественной жизни. Критика, которой он подвергает американскую культуру, сознательно субъективна. Весь очерк построен не на аналитической основе, а на собственных переживаниях.

«Достоверность, — пишет он в предисловии, — это не двусторонность и не объективность. Достоверность — это бескорыстная субъективность». В этой книге видно сознательное желание показать, что американская демократия — это пародия и что она наложила свою мертвую длань на духовную и общественную жизнь всей страны. Здесь Кнут Гамсун впервые раскрывается с этой стороны и позволяет мельком отметить те взгляды, которые впоследствии станут основополагающими для его творчества и мировоззрения. В конце книги он задает вопрос, действительно ли духовная жизнь Америки представляет собой лишь цветущую демократическую бездуховность? «Неужели во всей Америке нет элиты? Нет избранников духа, духовного общества, салона, класса, круга утонченных интеллектуалов и благородных душ?»

«Америке всего две сотни лет, — отвечает он на этот вопрос. — Сто из них она была почти незаселенной, а в следующие сто в страну начали прибывать всякие предприимчивые люди, трудолюбивые рабы, вьючные животные, чьи руки могли обрабатывать землю, но мозг не умел думать. Прошло лет тридцать-сорок, предприимчивые люди все продолжали прибывать, они прибывали на парусных судах в Квебек, за ними следовали разорившиеся трактирщики и священники-пиетисты. Шло время, и в Балтимор прибыла шхуна с тридцатью тремя рабами, пятью банкротами и одним убийцей. Шло время, и в Портсмутскую гавань вошел барк, на нем прибыло полсотни рабов, изрядный груз пасторов, полдюжины убийц, четырнадцать фальшивомонетчиков и двадцать воров. А однажды ночью, тихой и темной ночью, к Новому Орлеану подошло торговое судно, оно привезло товар из верховьев Нила, в трюме у него было семьдесят черных невольников. Их высадили на берег, это была физическая сила, негры из страны ньям-ньям, чьи руки никогда не возделывали землю и чьи мозги никогда не думали. А время все шло, в страну непрерывным потоком текли люди, изобрели пароход, чтобы плавать через океан, людской поток затопил Бостон и хлынул в Нью-Йорк. День за днем, день за днем людские полчища со всего мира наступали на прерии, народы всех рас и языков, предприимчивые люди, и не было им числа, — банкроты и преступники, авантюристы и безумцы, пасторы и негры — отпрыски париев со всей земли.

И ни одной благородной души...»

II

1889 год был годом напряженной работы. Гамсун писал, чтобы заработать себе на жизнь и чтобы вернуть друзьям то, что брал у них взаймы. Охотнее других ссужал Гамсуна деньгами его старый друг в Валдресе Эрик Фрюденлунд. Чего только не предпринимал Гамсун за последние три года, чтобы вернуть Эрику и его семье хотя бы часть своего долга, и если раньше это было невозможно, то теперь настали благоприятные времена.

Он пишет письмо, его терзает совесть: все эти годы он не подавал вестей о себе. Он не знает, с чего начать, не знает даже, как обратиться к своему любимому другу. И начинает письмо бессвязными фразами и крепким словом, словно бы набираясь мужества:

«Отныне и вечно! И во веки веков! Эрик, черт меня побери, если я знаю, как мне из этого выпутаться! Я сидел и думал шесть часов, целых шесть часов я думал и ни до чего не додумался.

Итак:

Если ты считаешь, что за эти долгие годы я тебя забыл, то ты ошибаешься.

Но пойми, когда у человека не ладится, он становится таким уязвимым, что перестает писать.

Сердечное тебе спасибо за твой добрый привет в письме Акселя, этим приветом ты облегчил мне начало моего письма.

Теперь-то у меня все в порядке!

Надеюсь, мне больше не придется молчать от стыда. Я прекрасно знаю, что ты ни словом не упрекнул бы меня, даже если б я написал тебе, где я. Это-то меня и мучило. Ты понимаешь меня, правда?

Избави тебя Господь, Эрик Кнудсен Фрюденлунд, испытать то, что испытал я! Ты и представить себе не можешь, как у меня порой подводило живот. И в Америке, и здесь, дома. Сколько раз мне случалось есть всего лишь раз в неделю. Я сидел и жевал спички. Сухая пища, друг мой! И твердая! Черт бы ее побрал!

Но теперь у меня все в порядке!

Посылаю тебе свою книгу о духовной жизни сегодняшней Америки. Она еще сырая, только-только из-под пресса. Я попросту вынул ее из станка, взял прямо из рук переплетчика. Мне за нее заплатили девятьсот шестьдесят крон. (Но это тайна, которую издатель не хочет делать достоянием общественности.) Георг Брандес читал мою книгу в чистых листах (третью корректуру) и сказал о ней издателю такие слова, которые я не стану тебе повторять, чтобы ты не подумал, будто у меня началась мания величия. Я слышал, что Брандес сам напишет о ней рецензию, это очень большая честь для меня. Георг рецензирует только те книги, которые не осмеливается взять на рецензию Эдвард (его брат). Видит Бог, я в своей книге весьма радикален. Прочти, увидишь.

Теперь я снова намерен заняться «Голодом». То, что было опубликовано в «Ню Юрд», — это только отрывок, на эту публикацию меня заставила согласиться нужда. В целом книга будет представлять собой анализ душевного состояния человека, она выйдет осенью. У меня уже есть договор с издателем. Но она выйдет анонимно. Так что не говори никому об этом. Я ни за какие деньги не выдал бы себя, когда «Голод» вышел. Но первыми проболтались несколько проклятых шведских газет. Потом это забылось. Я никогда не признаюсь официально, что все это написал я.

Не больно-то приятно так обнажать себя перед публикой. А дальше будет еще больше. И думаю, когда она выйдет, поднимется немалый шум.

Теперь бы мне отдохнуть от этой «голодной эпопеи», но я чувствую себя совершенно больным, весна плохо действует на меня. Бог свидетель, с тех пор как жил у вас, нервы у меня совсем расшатались. Все меня раздражает. Однажды, например, я не мог чиркнуть спичкой у себя на глазах, и мне приходилось чиркать под столом. Несколько недель я был вынужден писать, обернув левую руку платком, потому что не переносил, когда моей кожи касалось мое же собственное дыхание. Да, забавное было зрелище! Зимой-то я чувствовал себя хорошо, почти поправился, а сейчас опять все начинается сначала. Я работал как зверь и притом голодал, неудивительно, что во мне что-то надорвалось. Хорошо бы снова получить хоть малую толику воздуха Валдреса и валдресского ухода! Клянусь Богом, это пошло бы мне на пользу!

Зато я теперь не такой раздражительный, каким был в Фрюденлунде. Дорогой друг, пойми, я не по вашей вине так раздражался, когда жил в вашем доме. На то были свои чисто органические причины, таящиеся в характере, в сердце, в почках, если можно так выразиться. Когда-нибудь при встрече я тебе все объясню, Я не могу описать в письме свою душу.

Когда же мы встретимся? Не собираешься ли ты в скором времени приехать по делу в Христианию? Может, увидимся там, а? Я, во всяком случае, через некоторое время собираюсь туда, мне необходимо хоть немного заняться своими нервами и душевным состоянием. Я слишком много работал зимой по ночам. Черт бы меня побрал! Вот если бы ты мог приехать в Христианию и мы бы там встретились!

Мне бы хотелось сразу приехать в Фрюденлунд, если разрешишь, я так и сделаю. Я мог бы приехать сейчас, пока к вам не начали съезжаться гости со всего света. Тогда не пришлось бы хлопотать о дополнительном месте. Но это уж как получится. Мне так хочется увидеть твою матушку и услышать из ее уст, как я виноват перед ней. Но самое страшное, если я влюблюсь в твою жену...

Между прочим, поздравляю!

Я тебя поздравляю, слышишь!

Совсем забыл, а ведь это самое важное.

Позволь, пока помню, спросить, жив ли еще Ос? Он должен быть жив! Что ему еще и делать, как не жить! Значит, он жив! Сам не понимаю, почему я так люблю этого человека, он был такой симпатичный. Честное слово, в американских прериях я вспоминал красивое лицо Оса. Надеюсь, что и все остальные тоже живы-здоровы.

Конечно, мне следует написать и старому Нильсу Фрюденлунду, но пока еще я не могу этого сделать, не могу, понимаешь! Это придется отложить до осени. Тогда я смогу. Постепенно я все смогу, понимаешь, теперь у меня все стало налаживаться. И это прекрасно! Правда?

Осенью я ездил в Гетеборг, был там у Кулльгренов. Оттуда пошел пешком и прошел пол Швеции. Это путешествие очень помогло мне, только благодаря ему я мог всю зиму работать без перерыва.

Но Кулльгренов я не люблю, это между нами. Правда, и они не больно любят меня, так что мы квиты.

Слушай, а фру Лунд?

Господи, она-то как поживает? Надеюсь, хорошо. Должна. Ведь она себя не бережет! Милый Эрик, зайди к фру Лунд и передай ей от меня привет. Передашь? Но только так, чтобы она запомнила, что ты передал ей мой привет. Бог свидетель, я очень часто вспоминал фру Лунд. И самого Лунда тоже, конечно, но ее больше. Передай привет и Лунду. И вообще всем, всем. И Обергу, храни его Бог! Передай привет и пожми ему руку. И еще приветствуй свою матушку и всех домашних.

То, что я посылаю тебе сегодня, еще не весь мой долг. Остальное потом. Не сердись, дорогой друг. Можешь ли ты приехать в Христианию? Сообщи мне.

Твой Гамс.».

* * *

Дела шли все лучше и лучше. Поздней осенью 1889 года Гамсун совершил поездку в Христианию, посетил знакомые места, расплатился с долгами и написал много статей — целую серию, — за которые ему теперь достойно платили. Из «Дагбладет» его попросили «написать несколько слов о шумихе вокруг Нансена», то есть о слишком пышном чествовании спортсмена Нансена, и о пасторе Офтедале, который так мучил и пугал Кнута в детстве. Письмо Гамсуна Эрику Фрюденлунду звучит воинственно и написано в хорошем настроении: «Сейчас я пишу серию статей о Ларсе Офтедале, их я тебе пришлю, потому что они будут хороши. Заказ от «Дагбладет». Клянусь Богом, уж я покажу, что это за птица!»

Тем же летом Бьернсон прислал Гамсуну теплое, сердечное письмо и пригласил его к себе в Аулестад на целый год! Это было нечто. Но Гамсуну пришлось отказаться. В то время его нервы не выдержали бы такой нагрузки. У Бьернсона всегда собиралось много народу, велись горячие политические споры, это была бы утомительная череда учтивых светских бесед и острых интеллектуальных дуэлей с лучшими представителями современности. В таком обществе у Гамсуна возникло бы чувство собственной неполноценности, он не сумел бы одновременно и общаться со всеми на должном уровне, и работать над своими произведениями. Он считал себя тугодумом, слишком несообразительным и негибким, чтобы влиться в поток речей и высоких чувств, бурлящий в Аулестаде.

Гамсун уехал обратно в Копенгаген, где, как уже знал по опыту, он мог работать. Он еще больше сдружился с писательской четой Эриком и Амалией Скрам и часто проводил время в их доме. В 1889 году он был приглашен на Сочельник к Георгу Брандесу. Это была еще одна большая победа. Первый раз он был допущен в такой изысканно-культурный дом, где полы были устланы мягкими персидскими коврами, кресла — глубоки и удобны, а стены. — украшены картинами французских мастеров в светлых рамах. Здесь Гамсун впервые увидел Сезанна, Моне, Мане и Гогена — произведения, которые год назад были выставлены в Копенгагене и произвели сенсацию. Для Гамсуна это был новый язык и новая красота, а живой остроумный маленький доктор был гостеприимным хозяином и делал все, чтобы Гамсун чувствовал себя здесь как дома.

Да, дело шло на лад!

Весь год Гамсун ездил из Копенгагена в Христианию и обратно. Достаточно было пустяка, чтобы он отвлекся и не мог работать. Многочисленные новые друзья невольно досаждали ему своим вниманием. Он то и дело менял квартиры, чтобы не иметь постоянного адреса, по которому они могли бы найти его. И всерьез подумывал о том, чтобы снова уехать за границу, на этот раз в противоположную сторону, на Восток, всегда интересовавший его. Но сперва ему нужно было закончить «Голод», и, пока в типографии набиралась первая часть, он в своей меблированной комнате в Копенгагене дописывал вторую.

Весной 1890 года «Голод» вышел полностью, и с выходом этой книги Кнут Гамсун, которому было тогда тридцать один год, достиг цели, поставленной им самому себе еще в юности. Он стал писателем, и писателем, о котором говорили все!

Долгих тринадцать лет он мужественно боролся с бедностью, нуждой, человеческим равнодушием, собственным несовершенством и бессилием. Ничего не было у него, когда он отправился в свое путешествие по миру, ни знаний, ни образования, он был бедным крестьянским парнем, и за плечами у него была только начальная сельская школа. Он начинал с нуля, читал, приобретал знания и не имел для достижения своей цели иной опоры, кроме собственной железной воли. Он не общался с другими молодыми писателями, уже знаменитыми и еще малоизвестными, и не мог извлечь из этого для себя никакой пользы. Зато судьба наградила его великим и редким талантом.

Но все ли понимали это? Большинство — безусловно, в том числе и Георг Брандес. Однако даже элите требуется время, чтобы зрело оценить то или иное произведение. Нашлись замечания и у Брандеса, когда он писал о «Голоде».

Гамсун ответил ему:

«Господин доктор Брандес.

Я много думал над тем, что Вы сказали о моей книге. Вот уж не предполагал, что именно Вы найдете ее слишком однообразной. Во-первых, действие в ней происходит лишь в течение нескольких месяцев и в такой короткий срок редко случается больше событий, чем описано у меня; во-вторых, я отказался от таких обычных литературных приемов, как мысли о самоубийстве, женитьба, загородные прогулки и бал у гроссерера — это, с моей точки зрения, слишком банально. Меня интересовала бесконечная изменчивость моей души, и мне кажется, я описал в «Голоде» такие настроения, безусловная необычность которых уж никак не могла наскучить своей однообразностью. С первой до последней страницы Вы не встретите в книге ни одного повторяющегося чувства, то есть ни одно из них не похоже ни на предыдущее, ни на последующие.

Мою книгу нельзя считать романом. Писателей, которые пишут романы и описывают в них голод, достаточно, начиная от Золя и кончая Хьелланном. Все о нем пишут. И если моей книге недостает романтичности, что, возможно, и делает ее однообразной, так ведь это только достоинство, потому что я намеренно писал не роман.

Вчера вечером Вы не могли успеть прочитать большую часть книги, не могли даже прочитать столько, чтобы проследить все связи. Например, от той сцены, когда «я» стою и шиплю в ярости на небо, у Вас в памяти осталось только вульгарное слово «подонок», хотя такой ярости против небес я не встречал еще ни в одном литературном произведении. И не думаю, что можно встретить.

Если подсчитать, даже в «Преступлении и наказании» вряд ли наберется больше движений души, чем в моей книге. И в «Жермини Ласерте» — тоже. Что же тогда делает мою книгу более однообразной, чем эти книги? В них, как и у меня, присутствует одно доминирующее чувство. Надеюсь, Вы не подозреваете меня в том, что я хочу сравнить человечность моей книги с человечностью тех? Человечность совсем иное дело. Мне не свойственно наглое шутовство.

К следующей своей книге я напишу предисловие, в котором кое-что про себя объясню, длинное предисловие, снабженное датами. Мне следовало написать его и в этот раз, но у меня не было времени. А пока пусть все будет как есть, я уже ничего изменить не могу.

Я пытался написать не роман, а книгу, в которой не было бы женитьбы, загородных прогулок и бала у гроссерера, — книгу о тончайших движениях нежной человеческой души, о совершенно особой, причудливой душевной жизни, о тайне нервов в истощенном от голода теле. Признаюсь, без Вас я буду не просто одинок — если Вы не захотите понять меня, мне вообще бесполезно продолжать. (Хочу кое-что добавить в скобках: я не прошу, чтобы Вы на весь мир хвалили мою книгу, не такой я дурак, что бы Вы там обо мне ни думали. Но Вашего личного мнения, которое было благосклонно к моей предыдущей работе, достаточно, чтобы поддержать меня. Кроме Вас, у меня нет никого. И именно потому, что моя книга была попыткой выразить нечто (не новое, но особенное), для меня очень важно все, что Вы о ней скажете).

Если бы Вы прочитали «Голод» подряд и целиком, я был бы Вам чрезвычайно признателен! И за это обещал бы не просить Вас прочитать мою следующую работу; «Голод» — это начало моих книг, и потому мне так важно знать, как его воспринимают.

С глубоким уважением
Кнут Гамсун».

Что Георг Брандес ответил на это письмо Гамсуна, нам неизвестно. Возможно, у него вообще не нашлось времени для ответа: он был человек занятой и дел у него всегда было много. Когда книга уже попала на прилавки книжных магазинов, в том числе и в Норвегии, и часть гонорара была выплачена, Гамсун снова пишет Эрику Фрюденлунду в Эурдал и прежде всего говорит о деньгах, которые он ему должен:

«Дорогой Эрик, итак, высылаю тебе сегодня свою книгу. Прости, пожалуйста, что только сейчас посылаю деньги, раньше у меня их просто не было. Теперь же я могу рассчитаться и с дядей Нильсом. А вот Хьерстаду придется подождать. Передай ему это. Скажи, что я заплачу хорошие проценты с первого до последнего дня, мне ведь безразлично, кому платить проценты. Пожалуйста, передай ему это.

Вообще-то я должен был бы уже уехать в Константинополь, но мне пришлось отложить путешествие по крайней мере на несколько месяцев. Само путешествие займет примерно два месяца, потому что пароход идет маршрутом: Антверпен, Тунис, Пирей, Смирна, Салоники, Севастополь, Одесса. Но у меня нет сейчас этих двух месяцев — к Рождеству у меня должна быть готова новая книга. Вот мне и придется — хоть нервы мои и расшатаны, и устал я бесконечно — уехать в какое-нибудь небольшое местечко, спрятаться там и снова строчить. Другого выхода нет. Книга должна быть готова к Рождеству. Это будет сборник необычных рассказов. Так что я опять получу немного денег. Бог милостив, я отдаю долги назло всем чертям. Но и трачу я тоже по-свински. За «Голод» я получил две тысячи сто крон, теперь в недалеком будущем выйдет, очевидно, новое издание «О духовной жизни современной Америки», на складе осталось совсем мало экземпляров.

Пока не забыл: Господи, если летом в Фрюденлунд приедет какая-нибудь девушка, которая, на твой взгляд, могла бы мне подойти, замолви перед ней за меня словечко. Черт побери, я уже так устал шататься повсюду, не имея рядом близкого человека, на которого можно было бы положиться, не имея дома, не зная, куда податься, кочевать из отеля в отель, из страны в страну (путешествие в Турцию я все равно совершу), пересаживаться с одного поезда или парохода на другой, так устал, что сил моих больше нет! Ты уж окажи мне эту услугу...

И еще, опять же пока не забыл: мне предлагали место директора театра в Бергене, предлагали много раз в течение этой зимы, жалованье там четыре тысячи крон, но я не решился принять это предложение. Я ведь ничего не смыслю в театральном деле. А жалованье огромное, правда?

«Голод», конечно, провалится, есть у меня такое предчувствие. Он никому не понравится, я уверен. Брандес находит его однообразным, хотя этим-то он как раз и не страдает; я рассердился и написал Брандесу, что все это его выдумки. Плевать я на него хотел...

Тебе хорошо, ты женат, у тебя дом, счастье и никаких забот!

Как твой мальчик? Наверно, еще не ходит? И не говорит тоже?

Пожми за меня руку Юханне...

Милый Эрик, не давай никому читать «Голод», очень тебя прошу, во-первых, книга может истрепаться, а во-вторых, эурдальцы начнут креститься от страха перед такой безбожностью и грязной безнравственностью. Ведь тебе необязательно сообщать всем, что ты получил от меня книгу...

На другой день.

В общем-то, я написал уже все.

Приедут ли к тебе в этом году шведы? Под «шведами» я подразумеваю Кулльгрена и Кулльгреншу, вот уж воистину Божьи ангелы.

Послушай, это верно, что нотариус Перкроген собирается покинуть Эурдал? Дай Бог, чтобы на его место приехал порядочный человек, а не какой-нибудь порядочно прожженный эгоист, тогда все будет хорошо. А если к вам приедет новый нотариус, у которого будет взрослая дочь, то я в скором времени посетил бы Эурдал. Ха-ха!

Ладно, прочти книгу и напиши мне несколько строк о своем впечатлении. Она ужасно непристойна, но с этим ничего не поделаешь.

Пиши по адресу книготорговца Филипсена. Кланяйся матушке и всем, всем.

До самой смерти
твой К.Г.».

Да, «Голод» получился «ужасно непристойным». Другим он и не мог быть. Это ведь рассказ о борьбе и победе самого Гамсуна. И победа эта заключалась не в том, что он, молодой герой книги, получил признание и известность. А в том, что алая кровь жизни оказалась сильнее смерти и гибели. Так и должно было быть. Однако в то время считалось «ужасно непристойным», если человек не искал утешения от своих земных бед у Господа Бога, этой высшей силы. В «Голоде» впервые звучит та песнь жизни, которая потом уже никогда не умолкала в творчестве Гамсуна.

Молодой писатель бродит в одиночестве по улицам Христиании. Голод и нужда оставили на нем свой след, расшатали его нервную систему, истощили тело, он похож на пугало или на невменяемого. Его странные выходки пугают и удивляют людей. Они отвергают его, но он живет интенсивной внутренней жизнью, полной видений и грез, и жизнь в нем упрямо сопротивляется гибели. Он просыпается утром, и его со всех сторон обступает проза жизни: пустая, страшная в своей убогости комната, без печки, с дощатым полом, который ходуном ходит под ногами. Стены оклеены старыми газетами, дверь без замка. В щелях свистит ветер. Ни одежды, ни вещей у него нет, все заложено, его терзает голод. Таков его дом, его окружение, где гибель смеется ему в лицо, но где он живет — живет вопреки всему.

И за стенами дома, в городских парках — все та же жизнь, сулящая смерть.

«Пришла осень, и живой мир начал погружаться в оцепенение, мухи и мелкие животные первые ощущают на себе ее дыхание, в листве деревьев и на земле слышатся шорохи и тревожные звуки, это жизнь сопротивляется смерти. Представители пресмыкающихся в последний раз высовывают из мха свои желтые головки, поднимают лапки, шевелят длинными усиками и вдруг, сжавшись, падают вверх брюшком. От легкого дыхания первых морозов каждая травинка приобретает особые черты, бледные стебли не спускают глаз с солнца, и палые листья шелестят на земле, словно шелковичные черви... Царство осени, карнавал тления, розы пылают, их кроваво-красный румянец горит лихорадочным жаром...»

Он чувствует себя гибнущим червем, он умирает среди этой охваченной оцепенением жизни.

Потом наступает зима, природа мертва, и он сам как будто обречен разделить ту же участь. Ему ничего не удается, больной, измученный, он будет влачить жизнь парии до тех пор, пока судьба не заставит его подняться на борт судна, стоящего в гавани, — он нанимается на это судно, оно выходит во фьорд и покидает Христианию в тот час, когда «в окнах домов зажигались яркие огни».

После публикации первого отрывка из «Голода» в журнале «Ню Юрд» Карл Нэруп писал, что Гамсун своей прозой, занявшей всего двадцать девять журнальных страниц, заложил фундамент новой литературы в Скандинавии. Оценка самой книги была восторженная и заканчивалась ядовитым укором по адресу сухих недовольных ворчунов, в том числе и Гарборга, который в свое время отрицал Гамсуна на том основании, что он «несамостоятелен».

«Всегда найдется достаточно умных людей, которые при появлении нового писателя, вместо того чтобы радоваться тому хорошему, что он принес, спрашивают прежде, где он это взял. В связи с «Голодом» они с полной уверенностью могли бы констатировать, что Гамсун читал не только Достоевского и Й.П. Якобсена, но и Марка Твена, а возможно, и еще кое-кого. Да, читал. «Но как же я мог не читать их, учась тому, что я делаю?» — спросил однажды Якобсен одного из таких критиков. И мы должны безоговорочно согласиться, что для каждого писателя было бы величайшей удачей, если б он, прочитав собрания сочинений этих трех мастеров, сумел написать такую книгу, как «Голод». Оригинальность Гамсуна так же истинна и самобытна, как и любого другого норвежского писателя».

Примечания

*. Журналистка Фернанда Ниссен. — Прим. авт.

1. Брандес Эдвард (1847—1931) — брат Георга Брандеса, датский писатель, востоковед критик, политик. Им написано несколько пьес.

2. Этот эпизод подробно описан Гамсуном в полном издании «Голода».

3. Впервые Гамсун увидел журнал «Ню Юрд» у Нильссона. Журнал издавался Густавом Филипсеном. Гамсун был поражен списком авторов журнала — Эдвард и Георг Брандесы, Август Стриндберг и Ула Ханссон.

4. Скрам Эрих (1847—1923) — датский писатель.

5. Скрам. Амалия (1846—1905) — норвежская писательница, представительница натуралистичной школы. Большинство ее романов направлены против классовых различий, двойной морали, косности института брака и угнетения женщин.

Эрик и Амалия Скрам представили Гамсуна литературному обществу Копенгагена. Эрик Скрам всегда стремился помочь молодым норвежским писателям, особенно в то время, когда интерес его соотечественников к норвежскому искусству и литературе, господствовавшим в культурной жизни Копенгагена в 30-х гг. прошлого века, стал пропадать. Именно он помог литературной карьере Гамсуна и другого норвежского писателя — Габриэля Финне.

6. Нерон Луций Доминиций (37—68) — римский император (54—68), деспот, после пожара в Риме в 64 г. преследователь и гонитель христианства, убийца собственной матери, жены и своего воспитателя философа Сенеки.

7. Бурже Поль Шарль Жозеф (1852—1935) — французский писатель. В романе «Ученик» (1889) отвергал гуманность разума, противопоставляя ему религиозную мораль.

8. «Женщина с моря» — драма Генрика Ибсена.

9. Герой, прошедший по материковому льду — Фритьоф Нансен (1861—1930) — полярный исследователь, зоолог, дипломат. В 1888 г. пересек на лыжах Гренландию. Дрейфовал на судне «Фрам» через полярные моря. Активно помогал голодающим и обездоленным в Европе, а в первые послереволюционные годы — в России. В 1923 г. ему присуждена Нобелевская премия мира.

10. Вереншолд Эрик (1855—1938) — норвежский художник, написал портреты Бьернсона (1885), Ибсена (1895), Грига (1892).

11. Ли Юнас (1833—1908) — классик норвежской литературы.

12. Нэруп Карл (1864—1931) — первый профессиональный литературный критик Норвегии. С 1896 г. постоянно работает в газете «Верденс Ганг». Консультант издательства «Польдендаль». Написал несколько книг о норвежской литературе.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
 
Яндекс.Метрика © 2024 Норвегия - страна на самом севере.