Столица: Осло
Территория: 385 186 км2
Население: 4 937 000 чел.
Язык: норвежский
История Норвегии
Норвегия сегодня
Эстланн (Østlandet)
Сёрланн (Sørlandet)
Вестланн (Vestandet)
Трёнделаг (Trøndelag)
Нур-Норге (Nord-Norge)
Туристу на заметку
Фотографии Норвегии
Библиотека
Ссылки
Статьи

на правах рекламы

https://канцелярия.онлайн где купить медицинскую карту ребенка.

«Мировой дух на коне»1. «Мистерии»

I

Кнут Гамсун приобрел известность и авторитет. Его знает вся интересующаяся литературой Скандинавия; в том же году, когда «Голод» вышел в Копенгагене, он вышел и в Берлине в издательстве «С. Фишерс Ферлаг».

Это было приятно, и Гамсун от души наслаждался славой. У него появились друзья и поклонники, он оказался в центре внимания датских литературных кругов. В кафе «Бернина», которое облюбовали писатели и художники, он был известным и почетным гостем. Никто не поднимал бокал так, как он, никто не мог превзойти его в веселых импровизированных выдумках. Друзья Гамсуна в основном принадлежали к писателям, которые группировались вокруг «Башни» — объединения, возглавляемого Йоханнесом Йоргенсеном2 и Софусом Клауссеном3. В «Бернине» же он встретил и норвежских художников во главе с братьями Краг. Томас4 и Вильхельм Краг5 остались его друзьями на всю жизнь.

Теперь Гамсун мог с поднятой головой вернуться в Христианию, где он уже естественно занял свое место среди людей искусства. Молодые приняли его с распростертыми объятиями. Однако он недолго оставался в столице. Горечь обиды прошла — Гамсуну вообще было несвойственно носить в душе обиду, — но ему нужно было уехать: здесь он работать не мог. И он уехал в Лиллесанн — самый сонный, самый маленький городок на улыбающемся южном побережье Норвегии.

Все лето он прожил в Лиллесанне.

«Живу здесь ужасной, отвратительной жизнью, — шутливо пишет он Эрику Фрюденлунду. — Убогий город, в нем нет ни одного стоящего человека. К тому же один проклятый семинарист (учитель местной средней школы) занял у меня сто крон, чтобы на каникулах съездить домой в Бергенский округ, и, как мне сказали, денег этих я больше не увижу. Кроме того, я должен был прочитать здесь лекцию, но местные молодые дамы бойкотировали ее — они не пожелали слушать автора «Голода». Я их не упрекаю. Только пусть все они катятся к чертовой матери!

Молодой директор вашей средней школы в Валдресе, наверно, из этих мест. Я его видел здесь, но не разговаривал с ним. Ты не рассказывай ему того, что я пишу тебе отсюда, а то он может разболтать это здесь.

Вдобавок ко всему я косвенно обругал местных жителей в статье «Из жизни провинциального городка», которую отправил в «Бергенстиденде» и которую ты, должно быть, читал. По-моему, она удалась».

* * *

Год 1890.

Знаменательный для всей европейской литературы. На каждой ступеньке, на каждом уровне культуры, обнаружились скрытые силы, которые по причине разных обстоятельств затаились и ждали момента, когда наконец можно свершить хотя бы часть того, что в них было заложено.

В то время как молодой Зигмунд Фрейд6 в своем скромном врачебном кабинете в Вене разрабатывал на практике новый метод лечения неврозов, Кнут Гамсун, они были почти одногодки, сидел в своем номере в отеле маленького норвежского городка Лиллесанна и работал над статьей, содержание которой непостижимым образом соотносилось с многообещающими опытами венского врача.

Психоанализ Фрейда позволил понять примитивное в душе человека, динамику души, влечения, подавленные желания и представления, душевные конфликты, которые проявляются в сильных необъяснимых аффектах, глубинных импульсах, — короче, всю бессознательную духовную жизнь.

Кнут Гамсун, который был художником слова, придал своим мыслям поэтическую форму. Он писал:

«У многих людей, которые живут напряженной умственной жизнью и к тому же обладают особой восприимчивостью, часто проявляется душевная деятельность очень странного свойства. Это может быть совершенно необъяснимое состояние — немой беспричинный восторг, легкое ощущение душевной боли, галлюцинация, когда кажется, будто кто-то зовет тебя издалека, с неба или с моря, болезненное обострение слуха, когда даже шорох невидимых атомов доставляет страдание неожиданное, неестественное проникновение взглядом в скрытые, но вдруг открывшиеся миры, предчувствие грядущей опасности среди безмятежного спокойствия — все эти явления имеют очень большое значение, но грубый, примитивный мозг мелких лавочников не в силах понять их...»

Гамсун требует, чтобы литература уделяла немного больше внимания душевному состоянию современного человека. Он говорит:

«Тогда мы узнаем хоть немного о тайных движениях, которые незаметно происходят в дальних уголках души, о необъяснимом хаосе ощущений, о тончайшей жизни фантазии, словно увеличенной сквозь лупу, о блужданиях чувств, обо всех этих странствиях сердца и мозга, не оставляющих видимых следов, об удивительной деятельности нервов, шепоте крови и мольбе суставов — всей этой бессознательной духовной жизни».

Недоступный темный материк, скрытый в душе человека, тайна личности в одно и то же время оказались в центре внимания двух молодых провидцев. Один опирался на трезвую научную мысль в сочетании с глубоким изучением болезненных проявлений душевной жизни; другой — на свою художественную интуицию. То, что один холодно и точно выразил как основную идею психоанализа, у другого вырвалось потоком лирических слов, стало программой его творчества, обращенного к миру.

Работу «О бессознательной духовной жизни» Гамсун написал для журнала «Самтиден». Это был переход от «Голода» к его следующей книге — «Мистериям».

II

Время, последовавшее за этим, было тревожным и беспокойным. Гамсун бился над своей новой книгой, но на него так действовали всевозможные впечатления, что его рабочий день часто получался раздробленным на куски, а то и вовсе испорченным.

Например, один знакомый ему когда-то человек, тот самый телеграфист, которого Лаура, дочь Валсе, первая настоящая любовь Гамсуна, предпочла ему, прислал Гамсуну письмо. Этого оказалось достаточно, чтобы вырвать его из мира грез. Письмо так подействовало на Гамсуна, что он почувствовал себя обязанным помочь другу, оказавшемуся в беде, хотя в ту минуту у него не было этой возможности. В конце концов ему пришлось просить помощи, чтобы оказать помощь самому, и опять он обращается к Эрику Фрюденлунду:

«Дорогой Э.К. Ф., — пишет он, — у меня к тебе огромная просьба; понимая всю дерзость и бесстыдство этой просьбы, я тем не менее все-таки обращаюсь к тебе. Другого выхода у меня сейчас нет. Мне стыдно просить тебя об этом, потому что ты слишком слаб, чтобы сказать «нет», но...

Прочти вложенную в письмо записку, это вырезка из письма. Я получил его от одного нурланнца, женившегося на женщине, в которую я был очень сильно влюблен, и этому негодяю удалось обойти меня! Его жизнь сложилась несладко, у него пятеро малолетних детей. Слов нет, до чего это письмо потрясло меня, оно достоверно от начала и до конца, и я, взрослый верзила, плакал от жалости к его детям, старшего из которых я помню.

Я так разволновался из-за этого проклятого письма, что тут же пошел на телеграф и обещал прислать ему к октябрю сто крон при условии, что он будет молчать об этом; с его половиной, этой дурой, я не хочу иметь дела! Но беда в том, что у меня нет этих ста крон, во всяком случае, пока я не получу гонорара из Германии, и поэтому я вынужден обратиться с этой просьбой к тебе. Если у тебя есть лишние сто крон, дай мне взаймы до осени или же до зимы. В крайнем случае я сяду и напишу десять колонок для газеты и заработаю эти деньги; так что не тревожься, я их тебе верну вовремя.

Были ведь у меня эти деньги, но я отдал их учителю местной средней школы, и, как мне сказали, больше я их не увижу, вот собака! Черт меня подери, если я когда-нибудь повторю такую глупость, другое дело — этот несчастный из Нурланна, который, черт побери, голодает у меня на глазах. А какие хорошенькие, крохотные ручонки были у его старшего, я их до сих пор помню. Наверное, они теперь совсем худенькие! На жену-то мне наплевать, а вот его жалко. Видел бы ты его — он был самый красивый парень во всей округе. Бог свидетель, а какой он был сильный, настоящий великан, все были в него влюблены. А тут еще дети.

Он получит эти сто крон, даже если мне придется «вырывать их из задницы у самого черта», ведь я уже послал ему телеграмму.

Бог не забудет тебя, если ты сможешь оказать мне эту услугу. На этот раз тебе не придется ждать возвращения долга до весны. Ответь мне сразу, а то я изведусь от неизвестности.

Твой Гамс.».

Надежда Гамсуна оправдалась. Фрюденлунд послал деньги, и Гамсун с его нурланнским другом были спасены. Счастливое письмо Гамсуна, в котором он благодарил Фрюденлунда, звучало так:

«Милый Эрик, спасибо за деньги. Это было очень великодушно с твоей стороны, потому что мой Великан крайне нуждался в них...

Меня сейчас совсем замучил геморрой, или почечуй, заболевание заднего прохода, как тебе, наверно, известно, он свалился на меня словно снег на голову. Сидеть не могу, пишу стоя и при всем при том испытываю адскую боль. Желал бы я фру Раск немного поболеть этой болезнью.

Я только что закончил работу, которая будет опубликована одновременно в бергенском «Самтиден» и в одном немецком журнале. Тебе следует выписать «Самтиден», он стоит всего пять крон за год, это наш единственный журнал, к тому же он очень хороший.

Боже мой, читал ли ты, как нас, норвежских писателей, высекли розгами в датских газетах? Очень обидно. Но ничего не поделаешь.

В октябре я поеду в Берген и прочту там лекцию (по приглашению). Только не говори никому об этом, я не хочу, чтобы это попало в газеты. Таким образом, до отъезда я буду жить здесь, в этом «лоскутном городишке».

Да растет твоя борода и да хранит тебя Аллах от чужих юбок из Тенсберга!

Привет и благодарность от
Гамс.».

* * *

И Гамсун отправляется читать лекции по всей Норвегии, подобных турне здесь еще не знавали. Он задолго до этого охарактеризовал современную норвежскую литературу в основном как литературу бездуховную, социальную и в своих лекциях твердо придерживался этого мнения. Турне началось с Бергена, где его лекции об Ибсене, Бьернсоне, Хьелланне и Ли произвели сенсацию и сделали полный сбор. Ни один из «Великой четверки»7 не избежал критики, но больше всего досталось Ибсену.

Гамсун выступал с лекциями почти во всех городах по побережью. Всюду его встречали с интересом и аплодисментами, в ставангерском театре пришлось отменить спектакли в те дни, когда выступал Гамсун. Все без исключения газеты доброжелательно писали о лекциях Гамсуна, даже левые расщедрились на похвалы и приветствовали Гамсуна как первого в Норвегии настоящего писателя-психолога.

Но сам Гамсун был далеко не удовлетворен. Он пишет из Ставангера одному из своих друзей:

«Я заработал очень неплохо, похоже, что и здесь будет не хуже, в Хаугесунне все прошло хорошо. Но, черт подери, как мне надоела эта работа! Кроме того, я нажил себе недругов среди наших писателей и писак, от Линдеснеса до Нордкапа. О, «как страстно я тоскую» по тихому уголку, где я снова мог бы взяться за свой роман!»

На несколько месяцев Гамсун устроил себе передышку и поселился в Сарпсборге, чтобы писать. Но опять у него возникли определенные трудности. Прежде чем уехать в Сарпсборг, Гамсун в Христиании загулял, и теперь, когда должен был приняться за роман, оказался без денег. Эрику Фрюденлунду пришлось снова выручать его.

«Получается так, что всякий раз, когда я пишу тебе, я прошу у тебя денег, — со стыдом признается Гамсун, — Но именно об этом я просил бы тебя и сегодня, если, конечно, ты можешь.

Дело в следующем: на своих лекциях я разбогател, как турецкий султан, но, если ты думаешь, что у меня осталось хоть одно эре, ты ошибаешься. А заработал около четырех тысяч крон. Осенью я снова поеду с лекциями, в том числе в Тронхейм, Фредрикстад и т. д. Но и роман я тоже должен закончить к Рождеству, и, если я его закончу, мне не придется писать статьи в газеты по десять крон за колонку. По-моему, книга получится неплохой, но мне надо работать над ней не отрываясь, иначе я ни за что не ручаюсь.

Весь вопрос в том, сможешь ли ты? И захочешь ли? Впрочем, конечно, захочешь. Вообще, я бы нисколько не удивился, если бы ты не захотел, ведь каждый раз я бессовестно нарушаю все сроки возврата денег. На этот раз я прошу до выхода книги. Но если черт меня попутает и я не успею с книгой к Рождеству — пишу об этом на всякий случай, — я рассчитаюсь с тобой осенью из денег, полученных за лекции. У меня есть еще и Христиания, и там я надеюсь заработать не меньше, чем в Бергене (тысячу четыреста или же полторы тысячи). Там на меня сильно точат зуб и, конечно, подвергнут нападкам — на что мне, впрочем, наплевать.

Что касается суммы, пришли мне столько же, сколько в прошлый раз. Клянусь Богом, мне это необходимо. Если же, старина, ты этого не можешь, не расстраивайся, а скажи прямо «нет». И я пойму, что ты не можешь. Я ведь верю тебе, как Богу. Еще раз извини, что я обращаюсь к тебе: черт меня побери, удовольствия мне это не доставляет...»

Осенью 1891 года Гамсун со своими лекциями приехал наконец в Христианию, здесь он должен был дать главный бой. Он снял большой зал в доме компании «Братья Халс», сделал необходимые объявлении, разослал приглашения, и 7 октября в битком набитом зале состоялась первая лекция, публика сгорала от любопытства и жаждала скандала.

* * *

Непрерывным потоком, переговариваясь друг с другом, люди стекались в зал, где должна была состояться лекция. Христиания — город небольшой, многие из тех, кто посещает театры, концерты и лекции, знакомы друг с другом. Это художники, литераторы, журналисты, актеры и просто любознательные горожане. Пришедшие здороваются друг с другом, раскланиваются, немного спорят: о чем, собственно, собирается говорить этот новый писатель, о котором столько трубят? Никто не знает точно, чего он хочет. Но, должно быть, он чертовски хороший оратор — рассказывает всякие анекдоты об известных и почтенных людях. А какой он красивый! — вздыхают дамы, они шушукаются и оглядываются по сторонам — интересно, он уже здесь? Пьяница и гуляка, — цедят сквозь зубы безнадежно некрасивые в черных платьях и даже вздрагивают, распутник и соблазнитель, — шепчут набожные. Зал гудит, он уже набит битком.

Неожиданно по залу проносится дуновение тишины, головы поворачиваются, глаза широко раскрываются... По среднему проходу шествуют три маленькие фигурки, они исполнены чувства собственного достоинства, на серьезных лицах — ни тени улыбки. Присутствующие провожают их глазами. Снова начинается гул, головы склоняются друг к другу... Вот это да: Ибсен на лекции Гамсуна, обруганный им Генрик Ибсен, и Эдвард Григ со своей женой8!

Не обращая ни на кого внимания, гордо выпрямившись, маленький Ибсен семенит на высоких каблуках прямо к кафедре. На нем черный фрак, в петлице орденская лента, белые перчатки. Доктор Генрик Ибсен... Поджав губы, острым взглядом он сверяется с большой белой карточкой — для приглашенных — и садится в первый ряд на первое место, Эдвард и Нина Григ усаживаются рядом.

«Маленький и с виду совершенно невзрачный, ни фигуры, ни стати, и к тому же не владеющий ораторским искусством, он считает поэтому необходимым все страшно преувеличивать в своих произведениях...»

Так непочтительно охарактеризовал Ибсена Бьернсон, когда они оба были еще молоды. Но человека, который сидит в зале — плотный, исполненный собственного достоинства — и слушает лекцию, нахмурив высокий, могучий лоб, не назовешь «невзрачным». Сейчас ему больше подходит характеристика, данная Георгом Брандесом:

«Когда он сидел, глядя вокруг внимательными глазами, его вид внушал почти ужас. В такие минуты он был похож на сам Непререкаемый Авторитет. Это был человек, привыкший к тому, что он всегда прав — учитель в классе, который внушает детям известный страх».

Прожив двадцать лет за границей, Ибсен вернулся в Норвегию, чтобы поселиться здесь навсегда. Он находится в зените славы, им восхищаются, и его боготворят актеры всего мира. «Дикая утка», «Росмерсхольм», «Женщина с моря» и «Гедда Габлер», следовавшие друг за другом точно с двухлетним промежутком, укрепили его славу, которая и без того была достаточно прочной. Чем могла повредить этой славе такая микроскопическая величина, как Кнут Гамсун? Да посмеет ли он вообще выдержать взгляд больших острых глаз Ибсена? Люди подталкивают друг друга и улыбаются — как интересно!

Вдруг на кафедре возникает Гамсун. Это происходит так неожиданно, что публика, увлеченная театральным появлением Ибсена, забывает поприветствовать Гамсуна аплодисментами.

Гамсун не выглядит испуганным. Высокий, сильный, лицо неподвижно. Но это маска. Человек, знающий Гамсуна, заметит, что он бледнее обычного, что за внешним спокойствием скрывается вполне объяснимое волнение. Гамсун понимает: то, что сейчас произойдет, будет лишь тщетной попыткой низвергнуть авторитеты, и если его даже наградят аплодисментами, то, скорей всего, только те, кто пришел сюда, чтобы присутствовать на своего рода представлении.

Гамсун смотрит на публику, зал набит до отказа. Он замечает некоторых друзей, кивает им, глаза за стеклами пенсне улыбаются. Он достает свою рукопись, кладет ее перед собой, но не открывает.

Потом начинает говорить. Голос у него звучный и громкий, однако вначале он слега заикается. Постепенно речь его становится более свободной, а сдержанное вступление быстро заставляет публику успокоиться. Может, все-таки это будет самая обычная литературная лекция? Гамсун начинает с признания таланта «Великой четверки». Отвесив почти незаметный поклон в сторону Генрика Ибсена, он говорит: «Я почтительно склоняюсь перед огромным вкладом, который эти писатели внесли в культурную жизнь нашей страны». Скромно, с искренним уважением он рассказывает о своих первых встречах с произведениями Ибсена, Бьернсона и Ли в детстве и юношестве. Время нуждалось в этих писателях, и они щедро отдали ему все, что имели...

Гамсун вдруг умолкает. Публика спокойна и довольна. Ибсен не поднимает глаз и не двигается. Он ждет следующих таких же приятных неожиданностей.

И вдруг — гром среди ясного неба:

«Время реалистической и натуралистической литературы кончилось! Пришел черед молодым сказать свое слово. Долой всю эту съедобную социальную литературу! Долой популярные книжонки без психологического проникновения в духовную жизнь героев! Психология, на которую опирается наша литература, поверхностна! — кричит Гамсун. — Она не годится, чтобы создать образ раздвоенного, дисгармоничного, современного человека!»

Он сам и другие молодые писатели хотят вдохнуть в литературу новую жизнь, хотят создать современную психологическую литературу, литературу, посвященную жизни души, отражающую самые тонкие, едва уловимые, постоянно меняющиеся движения чувств в душе человека! Об этой литературе, уважаемые дамы и господа, я более подробно расскажу в своей следующей лекции!

Ибсен поднимает голову. Его большие глаза впиваются в Гамсуна. Потом он снова наклоняется и опять опускает глаза.

«Вперед, молодые писатели! — гремит могучий голос Гамсуна. — Старцы, получившие всеобщее признание, заслоняют путь молодым, так обстоят дела у нас в Норвегии. А если кому-то их них кажется, что этого мало, они извлекают из могил мертвецов и объявляют их идеалами, лишь бы раздавить молодых, которые руководствуются своим сильным и богатым талантом!

Сейчас много говорят о Вергеланне9. Да, у него необыкновенно поэтический склад души, но есть и один досадный недостаток: он не умел писать. Его сестра, Камилла Коллетт10, писала гораздо лучше, чем он. Да, да, Вергеланн не умел писать! Господи, до чего же он скверно писал! И тем не менее молодых пытаются раздавить его тенью!

А взять Генрика Ибсена! Ибсен уже давным-давно написал свои лучшие вещи: «Воители в Хельгеланде», «Бранд», «Пер Гюнт», «Борьба за престол» — это все настоящие произведения! А что им написано с тех пор? Инсценированные газетные статьи, инсценированные выступления на злобу дня! Но, Боже мой, и эти пьесы были громогласно объявлены шедеврами!

Все будет объявлено шедевром, если писатель получил признание и дожил до седых волос. Старые писатели всегда такие важные! Они совершают прогулки в одно и то же время, они проходят, опустив очи долу, сидят и бормочут что-то себе под нос, и все считают их мудрецами. А они просто-напросто в маразме! Они функционируют чисто физиологически, они уже давно деградировали!

Быть старым — это то же самое, что быть деморализованным жизнью. Все мы знаем, что жизнь сглаживает идеальные черты в наших душах, в конце концов в нас остаются лишь неузнаваемые обломки того, что когда-то было нашей натурой. Мне хочется сказать старым писателям: то, что вы делаете теперь, в молодости вы делали гораздо лучше, и сейчас мы, молодые, пишем лучше, чем вы!»

В зале начинается волнение, кто-то хлопает, кто-то смеется, хорошее воспитание не позволяет культурным людям свистеть, они говорят — тсс!

Ибсен неподвижен, Эдвард Григ что-то шепчет ему на ухо, и Ибсен отвечает горьким кивком.

А Гамсун продолжает говорить, чем дальше, тем больше, уже начинает попахивать скандалом. По мнению Гамсуна, в Норвегии есть лишь один великий писатель — и это не Ибсен! Подумать только, какая сознательная бестактность! Шум в зале растет, но вместе с ним растет и невозмутимая уверенность Гамсуна:

«Говорят, будто Генрик Ибсен — мыслитель. Но хорошо бы не путать премудрость, почерпнутую из книг, со способностью мыслить. Говорят о славе Ибсена, нам все уши прожужжали о его мужестве. Но хорошо бы не путать теоретическое мужество с практическим, бескорыстный, безоглядный революционный порыв с домашним бунтарством. Одно производит впечатление только в театре, другое сияет в жизни. Норвежский писатель, который не хорохорится и не держит булавку подобно копью, — это не норвежский писатель. Конечно, нужно найти тот или иной столб, чтобы с ним сражаться, иначе кто же сочтет тебя храбрым муравьем11. Зрелище это в высшей степени забавное — гром битвы и отвага, как в наполеоновском сражении, а опасность и риск, как в дуэли на пугачах. Нет, тот, кто жаждет революционных изменений, не должен быть пишущим курьезом, литературным понятием для немцев, он должен быть живым человеком, действующим в гуще жизни. Революционное мужество Ибсена не толкнет его на риск, его «торпеда под ковчегом»12 — всего лишь жалкая кабинетная теория по сравнению с настоящим, живым делом!»

И Гамсун обрушивается на драмы Ибсена, Он обливает презрением бессильного «дворянина» Росмера и загадочное сочинение — «Дикую утку». С «Привидениями» еще можно смириться — несмотря ни на что, это самая человечная из всех драм Ибсена.

«Но, — говорит он, — в последнем действии есть несколько реплик, которые выше моего понимания. Я приведу только одну реплику Освальда: «Мама, дай мне солнце!» Не знаю, сколько лет должно быть человеку по имени Освальд, чтобы он уже бросил дурную привычку просить у матери такую игрушку, как солнце. Но, думаю, он должен был перерасти подобное ребячество задолго до того, как в последний раз уехал в Париж. Полагаю, когда Освальд требует у своей матери солнце, у него еще не началось разжижение мозга, чтобы хоть этим оправдать его слова. И вместе с тем его мозг уже не настолько здоров, чтобы в его просьбе о солнце могло содержаться что-то глубокомысленное. Эта реплика принадлежит не Освальду, а Ибсену!»

Половина лекции представляла собой весьма критический разбор произведений Генрика Ибсена.

Но кто же тот единственный великий писатель Норвегии? Конечно, Бьернсон, несмотря ни на что — Бьернсон!

Гамсун отнюдь не восхищается всем, что создал Бьернсон за свою бурную, богатую битвами жизнь. Не нравится ему и манера Бьернсона сидеть у себя в Аулестаде и одобрять книги с непреложностью высшей инстанции. Но в своих лучших произведениях Бьернсон превосходит всех и вся. Гамсун отбрасывает его разглагольствования на темы морали, его пророчества и провозвестия — по правде сказать, Бьернсону иногда изменяет вкус; но, несмотря на что, — Бьернсон!

«Я не больно высокого мнения о заурядных гениях, — говорит Гамсун. — Бог тому свидетель. Их высот Бьернсон достиг сравнительно быстро. Но он обогнал их, и обогнал намного. Что, однако, не мешает какому-нибудь другому писателю написать книгу, которая будет гораздо лучше многого написанного Бьернсоном, только это еще ничего не доказывает. Хорошую книгу может написать даже датский капитан, норвежский живописец или английская леди. Бьернсон — не литературное понятие, он человек, выдающаяся личность. Он высится на земле как живая колонна, и ему нужно пространство в сорок локтей. Он не изображает перед народом сфинкса. Сердце его шумит, как лес во время бури, он борется, стремится всюду поспеть и не боится повредить своей репутации у завсегдатаев «Гранда». Он человек крупного масштаба, его дух властвует над людьми, он — повелитель. Стоя на трибуне, он может одним движением руки остановить начинающийся свист. В его голове постоянно идет работа, рождаются новые мысли, он одерживает блистательные победы и совершает крупные ошибки, но и в том и в другом присутствует его личность, его дух. Бьернсон наш единственный поэт, обладающий вдохновением, искрой Божьей. Оно начинается в нем со слов «точно шорох колосьев летней порой» и кончается «и кроме него, ни звука, ни звука...».

Публика внимательно слушает, как Гамсун с лирическим восторгом говорит о Бьернсоне. В этой атмосфере умиротворенности Гамсун переходит к двум другим «великим»: Юнасу Ли и Александру Хьелланну.

Ли тоже всего лишь «заурядный гений», домашний, добродушный писатель, который посещает нас каждое Рождество, но психолог он никудышный. В конце Гамсун хвалит его юношескую работу «Ясновидящий», которая есть и останется его лучшим произведением.

Хьелланну, блестящему, острому хулителю общества, самому изысканному журналисту Норвегии, достается куда больше. Его творчество — это модная литература, и не более того. Ни Хьелланн, ни его подражатели никогда не смогут создать образ пастора, который не был бы жуликом и корыстолюбцем. Убеждение, будто писатель — не писатель, если он не высечет пастора, просто смехотворно. А демонстративное свободомыслие Хьелланна — не что иное, как удобный снобизм радикалов.

Более часа Гамсун владеет вниманием слушателей. Он не пытается привлечь их на свою сторону объективностью аргументов и логичностью выводов. Его оружие — неожиданность, дерзость, лирическое красноречие. Он непредсказуем, обращается скорее к воображению, чем к мысли, искушает смутными желаниями, убаюкивает в призрачных видениях красоты. Его речь не столько последовательна, сколько смела. Она красочна, пестра, лишена научной сухости.

В конце лекции к Гамсуну возвращается спокойствие и сдержанность: «Я заявляю: долой съедобное социальное творчество! Я не так наивен, чтобы полагать, будто от моих слов оно тут же преобразится. Но я прошу о крохотном местечке рядом с этими четырьмя великими писателями, о крохотном местечке для психологических произведений...»

Лекция окончена. Зал разражается аплодисментами. А три маленьких человечка с первого ряда встают и удаляются так же, как пришли: исполненные чувства собственного достоинства, не глядя по сторонам, не улыбаясь. Зал медленно пустеет.

* * *

Христиания бурно реагировала на три лекции Гамсуна. Правда, консервативная газета «Моргенбладет» высказалась злорадно-доброжелательно, но другие газеты разразились гневными статьями по поводу дерзости Гамсуна, а «Верденс Ганг» даже посвятила ему весьма резкую передовицу.

«Сознание, не способное быть критическим, в восторге от такой критики, — написал Томмессен в редакционной статье. — Сказано сильно, однако многое подтверждает, что большая часть публики могла бы посоперничать с великим знатоком человеческой души Гамсуном в невежестве. Что касается деликатности и такта, они примерно стоят друг друга. Психолог бестактно обрушился на присутствовавшего в зале Генрика Ибсена. Публика была в восторге и аплодировала, в том числе и те, кто еще совсем недавно чествовал автора «Привидений» и «Союза молодежи». Сначала это критическо-психологическое шарлатанство вызвало бурный восторг. Но трехчасовая демонстрация невежества, отсутствие глубины и наглость — это уже чересчур. Постепенно страсти ослабели и улеглись, правда, теперь господин Гамсун разнес в пух и прах лучших писателей Европы, точно так же, как он два года назад разнес в пух и прах Соединенные Штаты Америки — им, по его мнению, тоже не оставалось ничего иного, как прозябать в будущем без господина Гамсуна. Но Америка жива и по сей день, как и наши писатели».

Нападки редактора Томмессена несколько повредили Гамсуну, и, хотя он вполне мог выдержать этот удар, его задел злобный тон человека, которого он во многих отношениях очень ценил. И все-таки он упрямо продолжал свои турне с чтением лекций. Всюду он собирал полный зал, и пресса в основном была хорошей, заработал он тогда очень много.

Если же у него выдавалась спокойная минута, он писал роман, который, как он искренне надеялся, станет «лунным светом в норвежской литературе».

Во время прошлогоднего турне у Гамсуна появилось много противников, но также и много добрых друзей, в том числе в Кристиансунне. Гамсун прожил там некоторое время и даже принимал участие в жизни местного общества. Особенно он сблизился с семьей Неерос. Брат и сестра Неерос, Ханс и Калла, по-настоящему интересовались литературой и в течение многих лет следили за успехами и поражениями Гамсуна. Письма от них не сохранились, но вот его письмо к ним:

«Копенгаген, 30 мая 1892.
Фрекен Калле Неерос.
Кристиансунн.

Дорогая!

Пишу на ходу! Спасибо за письмо. Ты хотела устыдить меня, и тебе это удалось: у меня пылали щеки, когда я читал твое письмо. Помню, я написал что-то резкое по поводу «Греха», конечно, мне следовало сделать это повежливей. Что же касается того, что я «проучил» тебя, то...

Ты все-таки странная девушка! Уже после моей грубости ты насчитала у меня не меньше семи замечательных достоинств, и теперь я мучительно ищу их в своей жалкой особе, что на полдня совершенно лишило меня остроумия, и для книги уже ничего не осталось.

Хе-хе.

А книга все растет и растет, пухнет и становится толще с каждым часом. Близится срок разрешения от бремени, если так можно сказать; я жду этого события (признаюсь, с уважением) со дня на день, она уже на сносях.

Хе-хе.

Я — это в скобках — сейчас не пьян, но пребываю в превосходном настроении, еще и потому, что получил от тебя письмо, дыхание Кристиансунна. Поэтому отвечаю немедленно, на сей раз ты получишь веселое письмо. Хотя Бог знает, допишу ли я его, с минуты на минуту ко мне должен прийти один шалопай.

У Олуфа я с тех пор не был; я не встречаюсь ни с кем, пока пишу книгу. А ведь я пишу. Ни к кому не хожу, только вечером в цирк или в театр или еще куда-нибудь, где мне не нужно будет вести беседу, потому что голова моя пуста. Представь себе ведерко рыбьих голов — раскрытые рты, неподвижные мертвые глаза, головы, в которых не происходит никакой умственной работы и осталась только глупость, — вот это и есть моя голова! Таким я бываю по вечерам. Но руками и ногами я также работаю, пора уже перестать забавлять людей своими лекциями. О, когда моя книга будет готова, с какой истинной радостью я примусь за следующую! Уже в Турции!

Ну вот, мой шалопай уже пришел, Господи, помоги мне! Входи!

* * *

Воскресенье, 12 июня.

Я так и знал: если не закончу письмо сразу, оно будет валяться долго. Началу его стукнуло уже две недели. Прости. И будь ко мне снисходительна.

Вчера я заснул прямо на стуле и проспал с пером в руке два часа, во сне я обычно не двигаюсь, как будто мертвый. К вечеру я проснулся, и меня озарил блаженный блеск искры Божьей, знакомый мне еще по Копенгагену. Я писал с пяти часов пополудни до трех утра, все писал и писал, совсем забыл про ужин, лампа моя выгорела до дна, а голова продолжала работать. Боже милостивый, какое счастье, что это иногда случается! Я написал почти целую главу, самое малое десять книжных страниц. В книге ты их сразу увидишь, это XIX глава, самая грустная из всех. Интересно, правда? Но после всего этого мне нужно было еще прочесть два листа корректуры, так что устал я смертельно...»

III

«Мистерии» вышли в Копенгагене осенью 1892 года. Наверно, это самая странная, самая страстная и самая живописная из всех книг Гамсуна — неповторимый калейдоскоп необъяснимых сплетений, загадочный тропический лес.

Критики того времени очень похвально отозвались о некоторых проникнутых настроением сценах, посмеялись над ее свежим звучанием и бунтарскими тенденциями, но композицию сочли слишком рыхлой и расплывчатой. Гамсун и сам отчасти признавал это. Книга писалась в трудных условиях, урывками13, там, где он временно жил: «в Сарпсборге, в Христиании, в Копенгагене, во время переездов, влюбленности, бедности, — чем и объясняется отсутствие связи между сценами». Он забыл назвать Лиллесанн!

Но главная причина, конечно, в многообразии нахлынувших на него впечатлений от культурной жизни того времени. Он должен был выразить в художественной форме те мысли, которых касался и в статье в «Самтиден», и в своих последних лекциях о литературе. С одной стороны, его обязывала собственная программа, с другой — пищу для размышлений постоянно давали и отечественные политики, и англичанин Гладсон, и непревзойденный исследователь человеческой души — великий бессмертный Достоевский.

Юхан Нильсен Нагель — главный герой книги и, с некоторыми оговорками, и сам автор. В гордой аристократической твердости, в нежном сострадании к каждому человеку, в униженном смирении есть частичка его души.

С момента выхода «Мистерий» и до сих пор идут споры о личности Нагеля. Идентифицировал ли Гамсун себя с тем, что Карл Нэруп назвал в своей рецензии «карикатурой на гения, чужаком на Земле, идеей фикс Господа Бога»? Тема эта обсуждалась, анализировалась и рассматривалась со всех точек зрения многими критиками, начиная от приверженцев антропософии до сторонников крайне левой политики: Гамсун — это Нагель, и «Мистерии» — вредная книга. И вместе с тем молодежное движение, группирующееся вокруг творчества Германа Гессе, принимает Гамсуна как своего!

Но это ничего не означает. Книгу можно толковать по-разному. Не считая героя «Голода», от имени которого ведется рассказ, в «Мистериях» Гамсун в первый и последний раз создал образ, во многом идентичный самому себе. Программа обязывала.

Разумеется, «Мистерии» могут читать как роман, с той оговоркой, что в художественном произведении определенная идентичность автора и героя прослеживается всегда. Но в «Мистериях» Гамсун сознательно углубился в мистерии собственного «я», он анатомирует его — не только конкретного, размышляющего, любящего и мечтающего человека, но и его иррациональное «я», исследует его, обнажая все новые и новые слои.

Ничто не завораживало Гамсуна сильнее, чем удары собственного сердца. В священном восторге он замирал перед собственными реакциями. С одержимостью человека, страдающего мономанией, он регистрировал в самые острые мгновения свой, казалось бы, беспричинный восторг или глубочайшую душевную боль. Подобные состояния оставляли на нем свой след, наделяли острейшим слухом и восприимчивостью, «которые вдруг в один прекрасный день, когда распускалась мимоза, превратились в решения и поступки»... «Гейне рассказывает, что, когда пишет, он иногда слышит и ощущает взмахи крыльев над головой. И я ему верю, — говорит Гамсун. — Я воспринимаю его слова буквально!»

В молодости Гамсун никогда не был «счастливым и гармоничным» человеком. Его переполняли всевозможные настроения и желания. Его сердце и мозг всегда пребывали в странствиях, «не оставляющих видимых следов»... Он встретил женщину, она привлекла его больше, чем все, кого он встречал раньше. Но все кончилось неудачно, он ничего не мог предложить ей, его душа была так издергана, что гармонические отношения с кем бы то ни было стали невозможны... «Ах, Гретхен, Гретхен! — говорит его друг Йоханнес Йоргенсен. — Этот писатель, постоянно изучающий себя и жизнь, постоянно регистрирующий все изменения в себе и в жизни, был бы тебе плохим любовником! Так же, как у Мидаса все превращалось в золото, у него все превращается в искусство!»

«В прошлом году летом один прибрежный норвежский городок оказался местом действия в высшей степени необычных событий. В городе объявился незнакомец, некто Нагель, своеобразный, странный шарлатан, который совершил там множество необъяснимых поступков и исчез так же внезапно, как появился».

Так Гамсун начинает свою книгу. Он не забыл характеристику, данную ему Томмессеном год назад. Он повторяет слово «шарлатан» в его прямом значении и называет своего героя шарлатаном.

Нагель невысок, широкоплеч и темноволос, «у него смуглое лицо, странный тяжелый взгляд и красивый женственный рот». Он квен14. Возможно, Гамсун использовал этот этнический штрих, чтобы хоть внешне объяснить чужеродность Нагеля и те внутренние противоречия, которые могут быть свойственны полукровкам. Нагель носит ярко-желтый костюм и широкополую бархатную шляпу. В кармане жилета он хранит пузырек с синильной кислотой. И естественно, что в маленьком городке он с первого мгновения привлекает к себе внимание.

«Роман в «Мистериях» внешне достаточно прост. Гамсун был вынужден упростить внешнюю интригу, потому что книга должна была оставить как можно больше простора для подтекста «Мистерий». В одном этом слове выражена вся философия Гамсуна, — говорил Карл Нэруп. — Если мы спросим, почему события разворачиваются так, а не этак, почему сердца разбиваются и счастье всегда оказывается недостижимым, ответ будет один: мистерии и тайны, «так пожелал таинственный Бог жизни, и с этим уже ничего не поделаешь».

Лирические сцены, прерываемые ядовитыми, остроумными и весьма субъективными нападками на политиков и интеллектуалов, способствуют тому, что «Мистерии» представляют собой ценность для широкого круга читателей. Здесь на первый план выступают некоторые особые черты гамсуновского характера: его восхищение человеком высоких чувств, «мировым духом». Его презрение к демократической посредственности, возведенной в систему. И кроме того, его лирическое поклонение природе, смирение и горячее сочувствие каждому человеку.

Гамсун не разрешал в те годы публиковать свои лекции о литературе. Он делал это сознательно. Они нужны были ему для этой книги. В ней он ответил также и на некоторые нападки. «Мировой дух на коне» выезжает вперед.

«Я вовсе не порицаю всех великих людей, — говорит Нагель, — но я сужу о величии человека не по масштабам вызванного им движения, я сужу о нем, исходя из своих возможностей, ограниченных моим скромным разумом и моими душевными способностями. Я сужу о нем, так сказать, по привкусу, который остается у меня во рту от его деятельности. В этом нет никакой надменности, это просто результат присущей мне субъективной логики. Ведь дело не в том, чтобы поднять общественное движение, дабы заменить псалмы Кинго псалмами Ландстада в уезде Хевог, а точнее, в Лиллесанне. Дело совсем не в том, чтобы произвести впечатление на горстку адвокатов, журналистов или галилейских рыбаков или издать исследование о Наполеоне. Дело в том, что на власть надо влиять, ее надо воспитывать — всех этих избранных и выдающихся личностей, этих великих мира сего, таких, как Каиафы, Пилаты или кесари. Что толку вызывать волнение среди черни, если тебя все равно распнут на кресте? Можно сделать чернь такой многочисленной, что она сумеет выцарапать себе частицу власти, можно дать ей в руки острый нож и велеть резать и рубить, а можно также гнать ее, как стадо баранов, дабы обеспечить себе большинство при голосовании, но добиться победы, завоевать истинные духовные ценности, помочь миру продвинуться хоть на шаг по пути прогресса — нет, этого чернь не может. Великие мужи — прекрасная тема для светской беседы, но правителям, властелинам, «мировым духам на конях» еще следует крепко подумать, чтобы понять, кого имеют в виду, когда говорят о великих мужах...»

Здесь явственно слышен голос Ницше15, его философия была составной частью духовной жизни того времени, и прошли годы, прежде чем Гамсун сумел освободиться от ее непосредственного влияния. Гамсун, который в своем искусстве являл собою редкий сплав утонченной культуры и здоровой простоты, не мог долго оставаться на высокогорьях Заратустры. Его восхищение Ницше постепенно прошло. Здравый смысл и чувство юмора помогли ему освободиться от пафоса Ницше. Остался романтик Гамсун, и первые проблески этого уже видны в «Мистериях», — романтик, который в противоположность своим предшественникам обращен не только к миру гения, но и ищет встречи с незаметными, неизвестными, одинокими. Нагель презирает «признанных гениев» — Ибсена, Гюго, Толстого, Мопассана. Он не поддается великим мужам своего времени. Их значение раздуто средствами современной рекламы, они защищают буржуазные ценности.

«Что такое писатели, эти заносчивые существа, сумевшие присвоить себе такую власть в современной жизни, что они собой представляют? — спрашивает Нагель. — Это сыпь, чесотка на теле общества, болезненные прыщи, которые следует холить и лелеять, они, видите ли, не терпят грубого обращения! Да, да, с писателями необходимо считаться, особенно с самыми глупыми, самыми душевно неразвитыми, иначе они разгневаются и сбегут за границу! Хе-хе, вот именно, за границу! Господи Боже мой, какая превосходная комедия! А если и найдется поэт, настоящий одухотворенный певец, у которого в груди звучит дивная музыка, клянусь чем угодно: его поставят далеко позади такого грубого сочинителя-профессионала, как Мопассан. Этот человек написал много книг о любви и доказал, что умеет сбывать их читателям, что правда, то правда! А вот маленькая, сверкающая звездочка, истинный поэт, поэт до кончиков ногтей, Альфред де Мюссе16, для которого любовь не похотливая привычка, а пылкая, нежная весенняя песня, звучащая в душе его героя, и у которого слова буквально пылают в каждой строке, у этого поэта куда меньше поклонников, чем у Мопассана с его откровенно грубой, бездушной поэзией плоти...»

Сострадание и рыцарское отношение к каждому человеку проявляется у Нагеля в его первой встрече с Минутой, этим презираемым и глупым, но в то же время весьма хитрым существом. Нагель обрушивает лавину благодеяний на этого человечка, над которым потешается весь город. Он хочет быть благодетелем и для бедной седой Марты Гуде, хочет обогатить ее, пытаясь купить у нее кресло, не представляющее никакой ценности. Униженные люди трогают его до слез, но вместе с тем он осознает, что испытывает сладкое чувство, редкое наслаждение, совершая тот или иной неэгоистический поступок. Добрый поступок мало что значит, потому что и здесь первую роль играет «я», его собственное себялюбивое «я». Тем же объясняется и его любовь к белокурой красавице Дагни Хьелланн. Он опускается на колени, целует ей ноги, клянется в любви, и ведь на самом деле любит ее! Однако сам же все разрушает в то мгновение, когда сознательно принижает себя в ее глазах:

«— Но почему вы при каждом удобном случае рассказываете мне о себе все эти гадкие вещи? — гневно воскликнула она.

И он ответил ей медленно и сдержанно:

— Чтобы произвести на вас впечатление, фрекен».

Дагни Хьелланн обычная девушка. Такого она понять не может и отшатывается от Нагеля. Для нее любовь — это счастье и гармония. Для Нагеля — болезненная страсть, он бывает счастлив лишь в высшие мгновения экстаза.

Нагель не может приспособиться ни к этим людям, ни к этому обществу, он был и остается чужим. Свое единство с мирозданием он находит только наедине с природой. Здесь он ненадолго обретает покой и гармонию.

Теплое летнее утро. Нагель лежит в лесу и наблюдает за безбрежным океаном синих небес...

«Вот бы очутиться там, в вышине, и кружить среди светил и чувствовать, как кометы своими хвостами гладят твой лоб! Как мала Земля и как ничтожны люди, вся Норвегия с ее двумя миллионами крестьян и земельным банком, дающим им ссуды! Стоит ли вообще ради такой малости быть человеком? Трудиться всю жизнь в поте лица своего, чтобы потом все равно исчезнуть, все равно! Нагель схватился за голову. О, это кончится тем, что он сам покинет этот мир, положит всему конец. Хватит ли у него когда-нибудь на это решимости? Да! Видит Бог, да, он не дрогнет! В это мгновение он был в восторге, что в запасе у него есть такой простой выход, глаза у него увлажнились, и он тяжело дышал от волнения. Он уже покачивался в лодке на волнах небесного океана, удил рыбу на серебряный крючок и пел. И лодка его была из благоухающего дерева, и весла мелькали, как белые крылья, а парус из светло-голубого шелка имел форму полумесяца...

Его охватила трепетная радость, он забылся, охваченный восторгом, и наслаждался горячими лучами солнца. Тишина опьяняла его блаженством, ничто не нарушало его покоя, лишь где-то высоко-высоко слышался слабый звук — это Бог крутил ногой колесо своей гигантской машины. Лес затих, замерли листья и хвойные иголки. Нагель весь сжался от наслаждения, подтянул колени к подбородку, его даже зазнобило от радости. Кто-то позвал его, он ответил «да», приподнялся на локте и огляделся. Но никого не увидел. Он произнес «да» еще раз и прислушался, но никто не показался. Однако это было странно, он так отчетливо слышал свое имя, но он тут же перестал думать об этом, ведь ему могло и померещиться, во всяком случае, он бы не хотел, чтобы ему сейчас мешали. На него нашло какое-то необъяснимое состояние, он испытывал физическое наслаждение, в нем пробудился каждый нерв; он слышал музыку крови, ощущал свое родство с природой, с солнцем, с горами — со всем на свете, в каждом дереве, в каждой кочке и каждой травинке трепетало его «я». Душа его была огромна и звучала подобно органу, и он навсегда запомнил, как сладкая музыка волнами струилась в его крови».

Неожиданно тонкие струны, натянутые между ним и вечностью, как будто оборвались — он услышал шаги на дороге, шедший по ней человек вторгся в его грезы и разорвал их

«Нагель поднял голову и увидел человека, который шел со стороны города. Он нес под мышкой длинную ковригу хлеба и вел на веревке корову, то и дело он вытирал со лба пот, из-за жары на нем была одна рубаха, но шея была все-таки два раза обмотана толстым красным шарфом. Нагель лежал неподвижно и наблюдал за крестьянином. Вот он какой! Этот крестьянин, норвежец, хе-хе, этот туземец с ковригой хлеба под мышкой и коровой на веревке! Дивное зрелище! Хе-хе-хе-хе, упаси тебя Бог, почтенный викинг Норвегии, размотать свой шарф и стряхнуть с него вшей! Ты просто умрешь, если глотнешь свежего воздуха, он для тебя смертелен...

В голове Нагеля одна за другой мелькали саркастические шутки. Он сердито встал и пошел домой, настроение было испорчено. Нет, он, как всегда, был прав — повсюду только вши, козий сыр да катехизис Лютера. А люди, эти средние мещане, живущие в трехэтажных домах, они едят и пьют сколько влезет, тешат себя предвыборными кампаниями, торгуют день и ночь зеленым мылом, медными гребнями и рыбой. А по ночам, если случится гроза, лежат и от страха читают Юхана Арендта. Попробуй назови хоть одно-единственное исключение, посмотришь, возможно ли это! Яви нам пример какого-нибудь леденящего кровь преступления, какого-нибудь необычного греха! А не это смешное, мещанское азбучное заблуждение, нет, яви нам какое-нибудь редкое и бесстыдное распутство, чудовищное злодеяние, царский грех, исполненный грубой адской прелести!»

Душевная смута и уязвимость Нагеля усиливаются. Нервный и неуравновешенный, он в своих настроениях впадает из одной крайности в другую. Он чувствует, что люди и непостижимый Господь Бог отказывают ему во всем. Дагни не отвечает на его любовь так, как ему хочется. Даже Марта Гуде отталкивает его. В конце концов у него не остается ничего, кроме пузырька с ядом, этого последнего выхода — «легкие судороги, комически горькое выражение лица, два-три вздоха», и он от всего избавлен.

На пороге смерти Нагель со слезами и скрежетом зубов проклинает свою неудавшуюся жизнь. Проклинает те ее силы, которые победили его. Дагни Хьелланн, Минуту, крестьян, великие личности, «все люди, и любовь, и жизнь — это обман, все, что я вижу, слышу и ощущаю, — это обман, даже синева небес — это всего лишь озон, отрава, медленно действующий яд...»

Нагель выпивает пузырек с ядом, но и здесь его опередили люди со своим обманом. Минута, воспользовавшись случаем, вылил из пузырька синильную кислоту и налил туда воды.

И снова у Нагеля начинаются страшные галлюцинации, снова он переживает смертельный страх и наконец бросается в море, раздираемый мучительными противоречиями своей несчастной души.

* * *

Нет никаких сомнений, что в этой книге проявились противоречия, свойственные самому Гамсуну. Страстно, но не гармонично, он играет на всех струнах, которые впоследствии будут звучать в его более поздних произведениях, звучать с большей силой и последовательностью.

Но «Мистерии» — не просто «вся философия» Гамсуна, втиснутая в один роман, пусть даже несколько беспорядочно и сумбурно. В основе своей, между строк, в произнесенных и непроизнесенных словах, эта книга соответствует своему названию.

Какое влияние могло оказать на Гамсуна «Преступление и наказание» Достоевского? Он читал роман и до «Мистерий», и во время работы над книгой. Гамсун признается, что Достоевский — это писатель, у которого он учился больше, чем у других, гигант, обладающий поэтическим гением, позволившим раскрыть внутреннюю красоту человека, его необъяснимую восприимчивость и безграничную способность к самоотверженности. Но, оставленный всеми, Нагель не склонится перед горькими слезами Сонечки. Нагелю нечего сказать людям. Уж лучше ответить за все содеянное и погибнуть. За совершенное убийство? Мы этого не Знаем, это таится во сне, в кошмаре, посещавшем его по ночам. Самоубийство — выход, развязка в духе Нагеля.

Тридцать лет спустя Гамсун вернется к мотивам, толкнувшим человека на самоубийство, в романе, который он назовет «Последняя глава». Правда, там все разрешается иным образом.

Примечания

1. «Мировой дух на коне» — слова, сказанные Фредериком Гегелем о Наполеоне.

2. Йоргенсен Йоханнес (1866—1956) — датский писатель, автор книг на религиозную тему, в том числе «Правда и ложь жизни» (1896).

3. Клауссен Софус (1865—1931) — датский поэт-символист.

4. Краг Томас (1868—1913) — норвежский писатель. Написал несколько романов в духе лирического романтизма, среди них — «Ада Вильде» (1896).

5. Краг Вильхельм (1871—1933) — норвежский писатель, поэт, в 1908—1911 гг. — директор Национального театра в Осло.

6. Фрейд Зигмунд (1856—1939) — австрийский врач-психиатр и психолог, основатель психоанализа. Развил теорию психосексуального развития индивида, в формировании характера и его патологий главное место отводил переживаниям раннего детства. От разработанного совместно с Й. Брейером «катартичного» метода (отреагирование с помощью гипноза забытых психических драм) перешел к методу свободных ассоциаций как основе психоаналитической терапии. Универсализация психопатологического опыта привела Фрейда к психологизации человеческого общества и культуры (искусства, религии, литературы).

7. «Великая четверка» — классики норвежской литературы — Ибсен, Бьернсон, Хьелланн и Ли, представители реалистической школы.

8. Григ Эдвард (1843—1907) — норвежский композитор, пианист, дирижер. Крупнейший представитель национальной школы, ярко претворивший в своих сочинениях норвежский музыкальный фольклор. Его жена — Нина Григ была известной пианисткой.

9. Вергеланн Хенрик (1808—1856) — норвежский поэт-романтик, борец за независимость Норвегии. Ему принадлежит заслуга в организации и проведении праздника 17 мая — Дня независимости Норвегии.

10. Коллетт Камилла (1813—1895) — норвежская писательница, сестра Вергеланна. Ее роман «Дочери амтмана» (1854—1855) был первым тенденциозным норвежским романом, направленным против неравноправия и угнетения женщин. Именно он послужил началом для возникновения женского движения в Норвегии.

11. «Храбрый муравей» — стихотворение Гуннара Хейьерга.

12. «...торпеда под ковчегом» — строка из стихотворения Ибсена «Моему другу — революционному оратору».

13. Гамсун писал, что «Мистерии» были созданы им в то время, когда он «был влюблен, был беден». В это время он пережил две любовных неудачи, которые оказали существенное влияние на роман. Его первым увлечением была некая Каролина, работавшая горничной в отеле в Сарпсборге, где Гамсун останавливался летом 1891 г. Жители Сарпсборга реагировали на любовь Гамсуна так же, как и жители «маленького приморского городка» — на любовь Нагеля. Другим увлечением Гамсуна в это время была Лулли Льюис, которую писатель встретил в Кристиансунне у своих друзей Ханса и Каллы Неерос. Лулли Льюис, по мнению многих исследователей творчества Гамсуна, послужила прообразом Дагни Хьелланн.

14. Квен (норв.) — норвежский финн, полукровка.

15. Ницше Фридрих (1844—1900) — немецкий философ, представитель иррационализма и волюнтаризма, один из основателей «философии жизни», профессор классической филологии Базельского университета (1869—79). Испытал влияние Шопенгауэра и Вагнера. В «Рождении трагедии из духа музыки» (1872) противопоставил два начала бытия — «дионисийское» (жизненно-оргиастическое) и «аполлоновское» (созерцательно-упорядочивающее). Выступал с анархической критикой буржуазной культуры, проповедовал эстетический имморализм. В мифе о «сверхчеловеке» индивидуалистический культ личности сочетается у Ницше с романтическим идеалом «человека будущего».

16. Мюссе де Альфред (1810—1857) — французский поэт-романтик. Его цикл поэм «Ночи» (1836—37) проникнут меланхоли-чески-скорбными мыслями. Глубиной психологического анализа выделяется роман «Исповедь сына века» (1836).

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
 
Яндекс.Метрика © 2024 Норвегия - страна на самом севере.