Жена кузнеца Рейнгольда
Лицом к Медвежьему фиорду, спиной к Волчьему озеру, меж скалистых холмов, заросших вязом и сосняком, расставил свои домики городок, центр сельской общины — Ос.
Тридцать километров от Бергена до Оса рейсовый автобус по дороге, проложенной, как бы сказал топограф, в гористом межозерном дефиле, пробегает за час с небольшим. Много остановок.
Вот снова поворот на Холм троллей — к Григу. Кто-то выходит из автобуса — спешит на концерт. Позавчера в Бергене выступил Игорь Ойстрах. И проезжая мимо Трольдхаугена, я вспоминаю, что еще в Москве думал о том, как хорошо было бы, если бы он приехал в Ос и в домике Эстремов играл Марии и Рейнгольду, их друзьям и соседям.
Но человек предполагает... Короче говоря, ничего из моего замысла не вышло. Ойстрах прибыл в Берген прямо из-за границы, я ехал из Осло — пути наши разошлись, и я жалел, что рассказ о встрече с Марией и Рейнгольдом Эстремами мне не удастся завершить трогательной развязкой — описанием концерта прекрасного советского скрипача в ее домике...
Лес подымается в гору и по обоим склонам ложбины — руслу быстрой речки, бегущей к морю из Волчьего озера. Среди берез проглядывает бронза сосен, карабкается вверх орешник, спорящий за место под солнцем с черноствольными раскидистыми липами... Рядом с вязами и остролистыми кленами уже отцветает рябинка. В этой зеленой густоте «северных джунглей» я вижу резные листья дубов.
А это что? И Мартин называет незнакомые мне растения норвежскими именами — запаса русских слов ему не хватает, а по-латыни мы оба знаем только: betula, pinus, populus, quercus — береза, сосна, тополь, дуб.
Когда через пятнадцать минут хода по дороге, уводящей от шоссе, мы нашли наконец домик Эстремов, мне показалось, что он стоит очень уединенно. Но это не так: за большой скалой приютился еще дом, а за другим поворотом дороги — третий.
Старики Эстремы (Рейнгольд казался куда тщедушнее своей энергичной жены — словно это не он, а она была кузнецом) поджидали нас, но пока мы не уселись за стол, на котором дымился кофе, разговор не клеился.
— Она по-прежнему считает, что каждого советского человека надо прежде всего накормить, — смеется Мартин.
Хлопотливая старушка в ярком народном костюме расставляет на столе чашки, пододвигает теплое, только что из духовки печенье.
— Да нет, разве это еда! Если бы вы приехали послезавтра, тогда было бы настоящее угощение!
— Послезавтра ей исполняется семьдесят! — пояснил Рейнгольд. — Я старше на шесть лет... Вся семья соберется в понедельник. У нас пять детей и двенадцать внуков. Каждый день ожидаем на свет тринадцатого... В прошлом году на золотую свадьбу к нам все приезжали.
— О, теперь внуков у нас куда больше! — перебила Мария. — От Ленинграда до Камчатки, от Одессы до Мурманска... Я по письмам географию вашу могу изучить. Отовсюду присылают и письма и фотографии с женами и детьми — нашими внуками. Даже на татарском языке... Пришлось ехать в Берген, в университет, чтобы перевели.
— Вы свой домик поставили так, словно предвидели, что будете людей прятать. Среди скал и зарослей. Не уследишь!
Хозяева смеются, и все мы прекрасно понимаем, что дело, конечно, не в том, как «поставлен» дом, а в том, кто живет в нем.
Для многих советских людей хозяйка этого домика, «русская мама», простая норвежская женщина с добрыми сильными руками и бесстрашным сердцем, стала олицетворением самой Норвегии. Такой она и была для всех нас, когда в ярком народном костюме, — как хорошо, что именно в нем: темно-синяя юбка, белая кофта, поверх которой вышитый национальным орнаментом красный жилет — цвета норвежского флота, — пришла вместе с мужем в Кремль получать орден Отечественной войны.
Нет, не только христианское сострадание, как у тех стариков крестьян, о которых рассказывал в Осло Сигурд Мортенсен, руководило ею. Ее чувство призывало к действию, делало энергичной, изобретательной, неутомимой. Подбрасывать пленным пакетики с едой, да такой величины, чтобы их можно было легко запрятать в карман; обойти полсотни семей, чтобы собрать деньги на весь улов рыбацкой шхуны — две тысячи пятьсот килограммов свежей сельди для пленных; перетаскивать с поля на своих плечах мешки с картофелем в лагерь: вязать шерстяные вещи для раздетых, замерзающих людей, — всего не перечесть.
— И сейчас эти руки не боятся работы, — она подняла их кверху ладонями, — а ведь тогда я на семнадцать лет была моложе и сил было куда больше...
— Как все это началось? — спрашиваю я Марию.
Она и Рейнгольд молча смотрят друг на друга.
— А вы знаете, что немцы сделали с Телевогом? Так вот с этого все началось... С Телевога. Точнее сказать, все началось с того, что у меня болели зубы... И я пошла к врачу, — вспоминает Мария. — Там, ожидая приема, я несколько раз видела арестованных из Телевога, которые приходили сюда под конвоем из лагеря неподалеку от Оса.
Однажды, дожидаясь очереди, я улучила момент сунуть им кое-какую снедь. Очень они казались измученными, голодными. Потом мне помогала это делать ассистентка врача. Вскоре телевогцев увезли в Грини. Так что, когда пригнали советских пленных, у меня уже был какой-то опыт, — говорит старушка. — Это было 26 октября. Боже мой, как они выглядели! Колонна пленных остановилась у бензиновой колонки. Мы с Рейнгольдом и Якобом, младшим моим, стояли на перекрестке и увидели то, что никогда уже не забыть... Много больных и раненых, их бережно поддерживали товарищи. Были и молодые и пожилые. Но больше всего меня поразили их глаза... Когда я ночью молилась господу богу, чтобы он поддержал их, я вспоминала эти глаза. Мертвые, ничего не выражающие глаза людей, которым уже недолго осталось жить... А конвоиры с криками и руганью пересчитывали их, все время сбивались со счета — и тогда пускали в ход кулаки и приклады. Я пошла за колонной, — их разместили поблизости, в старом бараке без пола, с огромными щелями, откуда дул резкий, холодный ветер. Рассчитан был барак на шестьдесят душ, а там набилось их двести восемьдесят. В три этажа нары. Подстилка — солома. Совсем как скоту.
И Мария подробно рассказывает, в каких чудовищных условиях работали пленные на строительстве складов для боеприпасов, бомбоубежищ и тоннелей, на выгрузке судов. И как они были одеты — вернее, раздеты, и как их кормили — вернее, морили голодом.
— Женщины Оса, — говорит она, — решили, что русские должны понять: они не одиноки. Мы, норвежцы, готовы помочь им!..
Мария взглядывает на мужа.
— За долгую свою жизнь Рейнгольд сделал немало усовершенствований в ремесле кузнеца. Кое-какие его предложения по снастям для рыболовства были запатентованы разными дельцами.
Но одно из изобретений, сделанное в те дни, конечно, никто бы не стал патентовать. Это были усовершенствованные стержни для копчения рыбы. «Изобретение» состояло в том, что рыбы, висящие с обоих краев этого стержня, должны при копчении обязательно упасть на золу и пепел. «Рациональное зерно» заключалось в том, что «запачканную» рыбу немцы не ели, отдавали в концлагерь.
Рейнгольд в моем блокноте чертит схему этого «изобретения».
Надвигалась новая зима, а пленные были разуты и раздеты.
Мария снова кликнула клич — и через несколько дней у нее было сто двадцать две пары шерстяных носков, несколько десятков рукавиц, шарфов. И шерсть, из которой женщины связали немало теплых вещей.
Труднее всего оказалось передать их по назначению. Но тут помог «фольклор».
Фельдфебель — начальник караульной смены, — «любитель» норвежского народного искусства, испытывал особенное пристрастие к вязаным вещам с национальным узором. А у Рейнгольда как раз были перчатки с народным орнаментом и такие же гетры.
— Их и вручили фельдфебелю за то, что он взялся передать теплые вещи пленным.
...Какая, казалось, малость могла спасти жизнь человека. Несколько хлебцев, две-три рыбины, шарф — защита от резкого ветра, теплые носки... Но какие усилия требовались, чтобы достать эту «малость» и переправить, с какой это было сопряжено опасностью!..
Малость?! Впрочем, не такая это малость, когда рабочие мебельной фабрики после беседы с Марией отчислили для русских пленных десять процентов месячной зарплаты. На другой мебельной фабрике, которой владеют зять Марии и ее дочь Руфь (в окрестностях Оса много таких мелких фабричек), и хозяин и рабочие сделали то же самое...
На комоде, покрытом кружевной вязаной дорожкой, на этажерке — птички, вырезанные из дерева, кольцо из алюминия, деревянная шкатулка, инкрустированная соломкой.
— Всё это мои сыновья сделали, украдкой, с помощью одного только заточенного гвоздя!.. Я эти подарки нашла, когда дома стала развязывать рюкзак, в котором приносила им еду под новый, сорок пятый год.
Мария достает из шкафчика шкатулку, надевает очки и делается совсем старенькой доброй бабушкой из волшебных сказок. Казалось бы, национальный костюм — белая кофта и красный, вышитый узорами жилет — не подходят к роговой оправе очков, а вот поди ж ты, очки делают ее лицо еще приветливее, домашнее. Она выкладывает из шкатулки письма, газетные вырезки, тетрадки.
Вот письмецо от «Пауля» — Павла Романенко из станицы Пластуновской, где он заведует колхозной свинофермой. Услышав по радио из Москвы голос Марии в день, когда ей в Кремле вручали орден Отечественной войны первой степени, он откликнулся сыновним приветом.
А вот и другое письмо: «Марии Эстрем от русских военнопленных.
Мы, бывшие русские военнопленные, возвращающиеся на дорогую Родину, не хотим уехать, не поблагодарив Вас, наша дорогая Мария Эстрем, за Вашу самоотверженную помощь жертвам фашистских варваров. Пренебрегая опасностью, несмотря на строгий контроль и угрозы нацистов, Вы помогали нам, русским военнопленным. Ваша помощь в течение двух лет спасла жизнь сотням из нас. Вы приносили нам пищу, а когда начиналась зима, Вы доставали нам теплую одежду. Мы получали от Вас книги наших классиков — Пушкина, Лермонтова, Чехова, Толстого и других».
— Да, я ездила в Берген в библиотеку, — подтверждает Мария, когда Мартин переводит это письмо, напечатанное в газете «Арбейдет». — Молоденькая библиотекарша очень удивилась, когда я попросила, чтобы она выдала на мой абонемент русские книги Но потом, наверное, сообразила, в чем дело... перестала задавать ненужные вопросы и предложила для начала два томика — Пушкина и Толстого.
«Мы не можем найти слов, — продолжал переводить Мартин, — которые бы выразили наши чувства, когда мы думаем о Вас и Вашей помощи, наша дорогая и любимая мама. Наша страна не забудет Вашу материнскую заботу. По поручению бывших русских военнопленных капитан К. Чуйкин».
— А вот портрет Леонида Днепровского. Он рисовал его, глядясь в ручное зеркальце, — вспоминает Мария.
— У него другое имя, — говорит Рейнгольд.
— Ну да, потом, когда он ушел в отряды Сопротивления, его звали Хокон Хансен. Так он и подписывал записки ко мне.
Но, конечно, и Хокон Хансен такое же вымышленное имя, как и Леонид Днепровский. Старики вспоминают, какое же настоящее имя было у спасенного ими советского солдата, пока наконец Мария не находит его в записной книжке.
— Давид Осенко!
— Леонид — Хокон — Давид. Днепровский — Хансен — Осенко!
Он осторожно постучал в дверь домика Эстремов в морозное рождественское утро. Увидев высокого черноволосого человека, у которого зуб на зуб не попадал, а одежда покрыта густым инеем, Мария сразу поняла, кто перед ней. Она впустила его в дом, накрепко закрыла двери, опустила шторы, затопила печь и поставила на стол бутерброды, простоквашу, кофе.
— Кофе-то настоящего не было, — сказал Рейнгольд, — суррогат «Рика»...
— Он сидел за столом на том самом месте, где сейчас сидите вы, — продолжала Мария. — Звали его Леонид. Он немного говорил по-немецки и сказал, что слышал о том, что в Соннингдале действуют партизаны. Удрал он в сочельник, когда пленных гнали с работы. Сначала спрятался в сарае, но туда зашел хозяин, заметил его, ни слова не сказав, вышел, и Леонид понял, что надо уходить. Всю ночь он провел в лесу, на горе.
Эстремы дали Леониду теплое белье сына, куртку и договорились, что он явится на следующий день... Через полчаса после того, как он ушел, пришли немцы. С неделю Леонид жил в лесу, на горе, в сотне-другой метров от Оса, и каждое утро дверь была предупредительно открыта. Он приходил отогреваться к Эстремам и получать ежедневный паек.
— Невестка моя была на сносях и очень волновалась, когда приходил Леонид. Это и впрямь было опасно.
— Тогда мы решили, что не Леонид будет приходить к нам, а я или она, — Рейнгольд кивает на жену, — станем приносить ему пищу в лес... И с тех пор мы ежедневно оставляли еду в дупле старого дуба. Иногда находили там трогательные записки с благодарностью... на немецком... Бедняга очень мерз. Он построил небольшую землянку в лесу. Но развести огонь не решался. Однажды, прокладывая телефонный провод по лесу, немцы чуть не наткнулись на него.
За домиком Эстремов уже началась слежка. Подозрительный незнакомец несколько раз заглядывал в окна.
— Как-то я устроила баню для Леонида. Натопила кухню, согрела воду, дала чистое белье. Из бани он вышел другим человеком. Рейнгольд подстриг и побрил его. Вместе поужинали. Как ему не хотелось уходить отсюда в свою заиндевевшую землянку!
Только через пятьдесят дней после побега удалось устроить Леонида в небольшой горной хижине — «летовке» (летней), в пустынном месте, на земле соседа Иона Люндетре, среди валунов. Снизу она была совсем не видна.
Якоб всю ночь мастерил деревянную кровать, а следующей ночью перенес ее в хижину. К ней не вела даже стежка. Приходилось карабкаться по скалам, скользить по обомшелым камням. Чудесно! Только и тут нельзя разводить огня! А керосин достать было почти невозможно.
Регулярно дети Марии носили Леониду «передачи». Он научился бойко говорить на смешанном шведско-норвежском языке. «Еще один «норвежский диалект», — подумал я.
Через пять месяцев после бегства получила Мария прощальную записку. Леонид уходил «по цепочке связи» в горы, к партизанам.
Письмо это вместе с другими его записками Мария спрятала в жестянку и зарыла в саду. Туда же спрятала открытку, пришедшую в сочельник через год после того, как он впервые постучался в дверь их дома. На открытке штемпель Драммена и подпись — Хокон Хансен, но почерк Леонида они сразу узнали. Прошел еще год. 17 июня, уже после освобождения Норвегии, перед тем как вернуться в Россию, Леонид приехал попрощаться с Эстремами. Отпросившись у начальства, он пересек на велосипеде (на поезд денег не было) почти всю Норвегию — с востока на запад.
Какая это была радость!
— Мы сразу и не узнали его, когда с велосипеда соскочил загорелый до черноты, худой человек и бросился к нам. Походка, правда, показалась знакомой. И вот передо мной он. Я так растерялась, что спросила: «Ты Леонид?» В глазах у него были слезы. «Да, да... Я Леонид, а ты — мама, наша мама!» И вот мы всей семьей за столом. Он на почетном месте. Я подкладываю ему кусочки получше, а он все говорит, говорит. И чуть ли не каждая фраза начинается: «А помнишь?..» И мы вспоминаем последний вечер перед его уходом в горы. Тогда он сидел за этим же столом, но все было по-другому. Леонид рассказывал о пережитом. Как бойко он говорит теперь по-норвежски, пересыпая речь шведскими словами. У нас бы многие приняли его за шведа. А я-то знала, что откуда идет. В горную хижину я послала ему тогда шведско-русский словарь, норвежского не могла сыскать. А времени свободного у него в летовке было много.
Мы уже знали от Иона, что Леонид стал подрывником в одном из партизанских отрядов. Как-то после удачной диверсии он все же чуть не попался. Спасла его норвежская девушка. Несколько дней прятала в шалаше на горном пастбище.
— «Красивая?» — спросил я, — вмешивается в разговор Рейнгольд.
— «Очень, очень красивая», — смеется Леонид и все гладит мою руку, — вспоминает Мария. — «Дважды спасали меня норвежцы от смерти, — говорил Леонид. — Я у вас в неоплатном долгу». А Рейнгольд отвечал: «Это мы в долгу... Еще не известно, что бы с нами стало, если бы не русские».
— Да, я так говорил, — кивает Рейнгольд.
Мартин показывает на часы. Пора возвращаться в Берген.
— Мы проводим вас до автобуса!
Мария прячет в шкафчик все эти письма, тетрадки, кольцо, рисунки. Мартин фотографирует нас возле домика, белые стены которого увиты диким виноградом, и мы идем к остановке автобуса на приморской площади, к пристани.
— Вот на этой горе скрывался Леонид, — показывает Мария Эстрем. И я совсем по-иному смотрю на густую, непроглядную чащу — на это зеленое переплетение, на буйное цветение июньского леса.
— А вот и то самое дерево, — показывает Рейнгольд на высокий дуб, одиноко стоящий у другого конца подвесного моста, при дороге, уводящей в лес. — Видите дупло?.. Туда мы складывали еду. Это очень удобное место. Дерево на самой опушке. А с горы Леониду видно было все вокруг.
На лужайке, подступившей к самой дороге, цвели огромные ромашки, покачивались лиловые колокольчики, пряно пахла медуница. Я на ходу нарвал небольшой букетик, подал Марии. И, держа его в руках, она рассказала, что однажды, когда все вокруг цвело, как сейчас, она собрала и передала в лагерь корзину полевых и садовых цветов.
— Меня спрашивали некоторые, зачем пленным цветы, когда им нечего есть? А я отвечала, что, если человек находится в самых ужасных условиях, это еще не значит, что он потерял способность чувствовать. Эти цветы — знак нашей симпатии к ним. Для меня к тому же это было и способом распознавать часовых и начальство лагеря — разведкой... Вместе с цветами я передала овсяный суп и две дюжины бутербродов для больных через «доктора Пауля» — так немцы называли одного из пленных, ухаживающего за больными. Это тот самый Романенко, письмо от которого я вам показывала. Но цветы немцы выбросили на помойку. Слишком, по их мнению, это было шикарно для пленных!
...Мы выходим на приморскую площадь, устланную мелкой галькой.
— Вот у этой бензоколонки мы стояли, когда привели первую партию пленных... А вот видите у пристани сарай — дровяной. Здесь мы прятали в дровах пакеты с едой. Особенно часто это делала добрая и смелая фру Берессен.
Из-за угла выруливает автобус. Выходят последние пассажиры. И среди них невестка Марии — та самая, которая была на сносях, когда Леонид приходил в дом Эстремов. Теперь дочке ее уже семнадцать лет.
Последние приветствия.
— Не забудьте передать поклон наш и благодарность Юрию Дерябину. Его стараниями мои дневники на русском языке напечатаны даже раньше, чем у нас.
И я с удовольствием передам этот поклон Юрию Степановичу Дерябину. Знаток Норвегии, несколько лет проживший в этой стране, он помогал мне постигать великую душу этого маленького народа.
И еще один привет. В Осло.
— Вы знаете Юстуса Липпе?
Юстус Липпе — заместитель председателя ЦК Коммунистической партии Норвегии. Предваряя мой вопрос, откуда она знает Юста, Мария Эстрем говорит:
— Я его знаю с тех пор, когда он еще и ходить не умел. А вынянчила его и брата его, служила в их семье. Талантливый артист был его отец...
Автобус дает гудок и трогается с места. Мартин ещё успевает щелкнуть затвором фотоаппарата — и у меня навсегда остается кадр, в котором Рейнгольд и Мария машут на прощание платками.
— Это чудесная женщина. Во время своих скитаний я потерял ее из виду. Ведь тогда она была совсем молоденькой фрекен, — объяснял мне после Юст Липпе, — и носила девичью фамилию. Нет, никак я не думал, что фру Эстрем и есть моя добрая няня.
Но это было позже, в Осло, а в тот час, когда автобус нес меня обратно из Оса в Берген, я был полон ощущения деятельной доброты этой энергичной женщины, самоотвержение которой, пожалуй, было равно только той естественной простоте, с какой она совершала свой будничный, смертельно опасный подвиг.
Мария рассказывала, что вскоре после освобождения они получили от бывших пленных записку из Бергена: приглашение на прощальный концерт.
— Чудесный это был вечер, — растроганно вспоминает она. — Мы увидели впервые русскую пляску. Услышали песни — и те, которые запали нам в душу, и другие, которых раньше не знали. Газеты писали, что собралось не меньше трех тысяч зрителей. Мы с Рейнгольдом сидели в первом ряду. И вдруг перед началом концерта один из русских выступил с большой речью, обращенной прямо к нам. Затем ко мне подбежали и на руках вынесли на сцену. От волнения я не могла сказать ни слова. Те, кто были в Бергенском лагере, вынесли на сцену Маргарет Монсен. Ей было всего пятнадцать лет. Она помогала русским в Бергене. Мы обе стояли на сцене и плакали от радости, от смущения, от гордости и любви. А потом нам пели и плясали. Видит бог, не было на свете женщины счастливее меня.
Когда наш автобус остановился у развилки и на дорожном указателе я увидел стрелу «На Холм троллей — к домику Грига», я уже не жалел о том, что Игорь Ойстрах не дал концерт в Осе, что мой замысел не осуществился.
Разве могла самая блестящая игра виртуоза принести больше радости нашим дорогим друзьям, чем тот прощальный концерт в Бергене.